– Помню. Страшнейший обжора! – отозвался Иван Васильевич. – Но продолжайте.
– Ничего, кроме комплиментов… э… э… по адресу вашего романа сказать нельзя, но… вы меня простите… сцена имеет свои законы!
Иван Васильевич ел варенье, с удовольствием слушая речь Ипполита Павловича.
– Вам не удалось в вашей пьесе передать весь аромат вашего юга, этих знойных ночей. Роли оказались психологически недочерченными, что в особенности сказалось на роли Бахтина… – Тут оратор почему-то очень обиделся, даже попыхтел губами: – П… п… и я… э… не знаю, – оратор похлопал ребрышком монокля по тетрадке, и я узнал в ней мою пьесу, – ее играть нельзя… простите, – уж совсем обиженно закончил он, – простите!
Тут мы встретились взорами. И в моем говоривший прочитал, я полагаю, злобу и изумление.
Дело в том, что в романе моем не было ни акаций, ни сребристых тополей, ни шумящего Днепра, ни… словом, ничего этого не было.
«Он не читал! Он не читал моего романа, – гудело у меня в голове, – а между тем позволяет себе говорить о нем? Он плетет что-то про украинские ночи… Зачем они меня сюда позвали?!»
– Кто еще желает высказаться? – бодро спросил, оглядывая всех, Иван Васильевич.
Наступило натянутое молчание. Высказываться никто не пожелал. Только из угла донесся голос:
– Эхо-хо…