— Берите его, товарищи! — рычит кто-то. Бросаются на Турбина. — Хватай его! Хватай! — орет недостреленный окровавленный оборотень. — Тримай його! Тримай!
Все мешается. В кольце событий, сменяющих друг друга, одно ясно — Турбин всегда при пиковом интересе, Турбин всегда и всем враг. Турбин холодеет.
Просыпается. Пот. Нету! Какое счастье. Нет ни этого недостреленного, ни чекистов, никого нет.
На стуле у постели мирно и ровно горит лампочка, выстукивают часики, лежит портсигар. Тепло в комнате. А на столе в тени стоит на блестящем подрамнике в лакированной раме Юлия. В тени.
— Во-первых… во-первых, — бормочет Турбин, — что же это я сплю… а как же петлюровцы? А вдруг придут за мной?
Он тянется к часикам. На них без четверти пять. Ночь совершенно спокойна, и сонную дрему не колышет ничто. Плывет слоистый дым от папиросы Турбина. Папироса потухла сама собой во рту. Выронил ее Турбин, она упала и прожгла дыру в пятак в простыне. Потом края, потлев немного, угасли. Турбин оказался в глубоком сне. Портрет же Юлии бессонной все стоял в резкой тени и глубокими подведенными глазами глядел на спящего любовника.
Ночь расцветала и расцветала. Тянуло к утру, и погребенный под мохнатым снегом спал дом. Истерзанный Василиса спал в холодных простынях, согревая их своим похудевшим телом. Видел Василиса сон нелепый и круглый. Будто бы никакой революции не было, все это была чепуха и вздор. Во сне. Сомнительное, зыбкое счастье наплывало на Василису. Будто бы лето, и вот Василиса купил огород. Моментально выросли на нем огурцы. Грядки покрылись веселыми зелеными завитками, и зелеными шишами в них выглядывали огурцы. Василиса в парусиновых брюках стоял и глядел на милое заходящее солнышко, почесывая живот, и бормотал:
— Так-то оно лучше… А то революции. Нет, знаете ли, с такими свиньями никаких революций производить нельзя* …
Часы… а?
Тут Василисе приснились взятые круглые, глобусом, часы: Василисе хотелось, чтобы ему стало жалко, но солнышко так приятно сияло, что жалости не получалось.