Унести он в свой предел:

"Он-де Богу не молился,

Он не ведал и поста,

Он за Матерью Христа

Непристойно волочился.

Но Пречистая сердечно

Заступилась за него,

И пустила в царство вечно

Паладина своего.

Оставляя в стороне многосмысленный конец, могущий подать к разным истолкованиям, мы видим, что здесь описан мистический роман, правда, направленный к недолжному объекту, но зато и без притязаний на взаимность. В случае Соловьева мы имеем подобный же мистический роман, только направленный на иной объект. А о том, каков этот объект, это явствует из всего учения самого Соловьева, а в частности и из следующего определения: "Человечество, соединенное с Богом в Святой Деве, во Христе, в Церкви, есть реализация существенной Премудрости или абсолютной субстанции Бога, принимающая имя Марии в своем женском олицетворении, Иисуса в своем мужском олицетворении и сохраняющая свое собственное имя для своего полного и всемирного явления в совершенной Церкви будущего, Невесте и жене Слова Божьего" { Соловьев Вл. Россия и Вселенская Церковь. С. 369.}. Но если "вечная подруга", душа мира, есть Премудрость Божия, обращенная к становящемуся космосу и человечеству, то Соловьев, в отличие от Бедного Рыцаря, ни на что не притязавшего, кое на что притязал, так что и сам чувствовал потребность оградиться от возможных по этому поводу упреков. В предисловии к 3-му изданию своих стихотворений он говорит, что два произведения: "Das ewig weibliche" и "Три свидания" -- "могут подать повод к обвинению меня в пагубном лжеучении. Не вносится ли здесь женское начало в самое Божество? Не входя в разбор этого теософского вопроса по существу", Соловьев заявляет, что ни с "перенесением плотских животно-человеческих отношений в область сверхчеловеческую", ни с "поклонением женской природе самой по себе", "ничего общего с этой глупостью и тою мерзостью не имеет истинное почитание вечной женственности, как действительно от века восприявшей силу Божества, действительно вместившей полноту добра и истины, а через них нетленное сияние красоты". Под этим признанием мог бы вполне подписаться и Бедный Рыцарь, тем более что и он отвращался как от того, так и от другого, пребывая в созерцании "вечной женственности", "восприявшей силу Божества". И в этом чувстве он допустил не только величайшее кощунство, на котором и хотел изловить его бес (и был прощен, быть может, только за чистоту своих мотивов), но и определенно вышел за пределы человеческого, отрицаясь всякой человеческой любви не во имя подвига отсечения, а из брезгливого высокомерия или же горделивого чувства своего избранничества. Во всяком случае, если отвлечься от конкретного содержания, можно сказать, что Пушкин в "Бедном рыцаре" дал формальную схему мистического романа {Любопытно, что сам Пушкин в окончательной и сокращенной редакции "Бедного рыцаря", введенного в качестве песенки в "Сцены из рыцарских времен", чрезвычайно упростил первоначальный замысел. "Бедный рыцарь" стал символом платонической любви к "прекрасной даме", и так он воспринят был даже Ф. М. Достоевским, который дал ему соответственное место в "Идиоте" для характеристики кн. Мышкина (причем Аглая при чтении допускает даже бесвкусную замену инициалов на щите A. M. D. другими, -- именем Настасьи Филипповны). Во всяком случае, вся мистическая острота этого замысла осталась скрыта и незамечена. И только теперь, после того как в 188? году опубликован был полностью черновой набросок, мы постигаем, куда действительно здесь метил Пушкин, хота, может быть, окончательная его мысль осталась и не вполне ясна даже для него самого (почему он и отказался от первоначальной, усложненной, редакции).}. Соловьеву же надо было бы давать объяснения, если уж пошло дело на объяснения, не о "теософском вопросе" о перенесении женского начала в Божество, но о характере и значении своего личного отношения к этому началу, о себе, как своего рода "Бедном рыцаре". Однако он предпочел обойти молчанием этот щекотливый вопрос и не облегчил нам разгадыванья тревожащей теперь загадки.