Дуриндос продолжал говорить около часа о своих достоинствах, исчислял сочинения, где ему напечатаны похвалы, имена своих клиентов – великих любомудров и едоков, и проч., и проч. Пока он говорил, я рассматривал его вздернутую физиономию и одежду, обвешенную побрякушками и составленную из разноцветных лоскутков, и когда он кончил, то я, желая приобресть покровительство человека, у которого есть паштеты, соусы и приятели, подчинился обстоятельствам и сказал:
– Жаль, что вы прежде не объявили своего имени: оно гремит даже на поверхности земли, и я почитаю себя счастливым, что встретился с великим защитником всего малого и великого.
Этот комплимент столько обрадовал Дуриндоса, что он пригласил нас жить у себя в доме, обещая познакомить с целым городом и показать все, достойное любопытства.
Приступая к описанию виденного и слышанного мною во время краткого моего пребывания в Скотинии, я должен предуведомить читателя, что смешное самохвальство, самонадеянность и невежество не суть отличительные черты одного моего хозяина Дуриндоса, но что это общий характер всех скотиниотов. Мне даже досадно, что я должен в таком виде представлять Дуриндоса, впрочем человека доброго, человеколюбивого, гостеприимного, даже хлебосола. Боюсь, чтобы не почли меня неблагодарным; но общие черты характера целой породы не могут быть причтены в вину одному лицу. Одним словом: Дуриндос виновен только тем, что родился скотиниотом.
Он велел нам следовать за собою в свой дом. Мы вошли в его шалаш, который составлял только крышу над входом, а жилища устроены были под землю в норах и расположены весьма удобно, исключая одной неприятности, то есть недостатка окон. Стены обложены были деревом и украшены различными тканями. Зажгли ночники, и хозяин предложил нам подкрепить силы свои паштетом с трюфелями и вином, которое нам показалось очень вкусным. Вышедши на поверхность, я крайне удивился, видя все то же самое мерцание, при каком я прибыл в Скотинию, невзирая на то что уже прошло несколько часов. Дуриндос объяснил мне это, сказав:
– Вы пришли в город вскоре после первого восстания от сна, и теперь ровно полсуток.
– Как! – воскликнул я. – Неужели у вас никогда не бывает светлее?
– Никогда, – отвечал он, – ни светлее, ни темнее.
– Как вы разделяете свое время?
– Сном и едою: четыре обеда и три сна составляют сутки; трое суток неделю, двенадцать недель месяц, а двадцать четыре месяца год.