Кушанье было отличное, вина превосходные, десерт богатый, и хо зяин находился в хорошем расположении духа, был разговорчив и любезен. Радушие с гостем - отличительная черта русского характера, и я ссылаюсь на всех, бывавших в доме графа А.А. Аракчеева, что невозможно быть гостеприимнее его и любезнее, когда он принимал человека не как начальник, а как хозяин дома. После первого кушанья он тотчас завел со мною разговор: "Выкушай, братец, - сказал он, указывая на бутылку, - ведь я у тебя в долгу. Ты уже давно потчеваешь меня своими сочинениями, за которые не раз сказал я тебе, за глаза, спасибо!" Веселое расположение графа привело и меня к веселости. Я отвечал ему шуткою: "Благодарю вас, граф, за доброе слово, и охотно готов почаще меняться с вами угощением!" Шутки посыпались одна за другою, и граф чрезвычайно развеселился. Но между тем сосед мой и приятель, то есть чиновник, любимый графом, отдавил мне ногу, желая удержать порывы моей веселости, и нашел даже случай шепнуть мне, прикрывая рот салфеткою: "Ради Бога не начинай сам разговаривать и шутить! граф не любит этого и может тебя озадачить!" Я не мог слушаться этого совета, потому что был, как говорится, на ходу (j'etais en train). "Скажи правду, ты, верно, намерен описать Грузино? - сказал мне граф. - Пожалуйста, не ври же так, как наврал кто-то, сделавший из Грузина какую-то святыню, сущий рай - а Грузино село-селом, важное только тем, что принадлежит мне по царской милости, украшено царскими щедротами и тем еще, что добрые люди меня здесь навещают". При последних словах граф обратился к М.М. Сперанскому. "На этот раз вы не угадали, граф, - отвечал я. - Уверяю вас честью, что у меня и в уме не было описывать Грузино и что я не возьмусь за это, хотя бы даже вы пожелали!" Граф поднял голову и, сделав серьезную мину, спросил меня: "А почему же это?" Между тем сосед мой, приятель, любимец графа, жестоко жал мою ногу. Я отвечал графу прехладнокровно: "Описывать здания, сады, виды в Грузине было бы напрасно. Вся Россия знает, что здесь все это превосходно. Выдумывать пошлые истории о древностях Грузина, которых не осталось никакого следа, я не в состоянии, а говорить о любезном хозяине - неприлично. Похвалу сочтут лестью, потому что когда критика невозможна, то и похвала не может иметь никакой цены, и лучшая статья о Грузине есть безмолвная благодарность за радушие и любезность хозяина". Лицо графа оживилось улыбкою; он поднес рюмку к губам и сказал: "За твое здоровье!" Посыпались снова шутки, между которыми открыл я весьма важное для меня обстоятельство, а именно, что я оклеветан был пред графом, и притом самым гнусным образом, насчет моего образа мыслей. "Мне что-то не хотелось верить этим толкам, читая твои сочинения". - сказал граф. "И вы не ошиблись. - отвечал я, - с моим образом мыслей я никогда не скрываюсь, не скрывался и до гробовой доски скрываться не стану, не по излишеству благоразумия, а по характеру. Если б мне нравился образ правления Северо-Американских штатов, то, не обинуясь, я поехал бы в Америку и поселился б в ней. Наполеона я полюбил именно за то, что он оковал гидру Французской революции и держал теоретиков на привязи. По мне, там к хорошо, где нет воли страстям человеческим, где личность и имущество каждого гражданина ограждены законом и где сила блюдет за исполнением закона. В России живем мы тихо, смирно, без всяких потрясений, никого у нас не тронут понапрасну; а если иногда закон не так истолкован и исполнен, то виновны мы сами, ибо нам же вверено истолкование и исполнение законов. Но люди везде не ангелы, и везде есть жертвы страстей, интриг, злобы! Сократа отравили в республике, а Велисария ослепили в империи. Все улучшения приходят со временем, и только безумные или заблужденные могут желать притянуть к себе насильно будущее время. А я, слава Богу, не безумный и не восторженный и потому прошу у вашего сиятельства позволения выпить эту рюмку вина за благоденствие сильной и единодержавной России!" Графу понравилась речь моя. Подали десерт, и граф, наложив плодов на тарелку, подозвал служителя и велел подать мне, сказав, улыбаясь: "Тарелка эта поставлена передо мною неправильно; она твоя - по принадлежности!" На тарелке изображен был Цицерон! "Принимаю сходство мое с Цицероном в одном только отношении, а именно в ненависти к Каталине и всем подобным ему!" - сказал я, поблагодарив графа за вежливость. "А знаешь ли, кто во сто раз хуже Каталины и всех возможных карбонаров?" - спросил меня граф. "Мне кажется, дураки, которые лезут насильно к занятию мест не по силам..." - "Браво, - воскликнул граф, - ты у меня с языка сорвал! - примолвил он. - Вот теперь, брат, ты доконал меня! - примолвил он, смеясь громко. - Тебе и книги в руки! А имел ли ты дело с дураками, набитыми премудрою мудростью?" - спросил граф. "Я имею дело с самыми опасными из них, - отвечал я. - Вы не можете вообразить себе, граф, до какой степени сумасбродства доводит самолюбие, шепчущее безграмотному и бесталантному глупцу (который, по несчастью, окунулся в омут наук), что он должен быть писателем! Это ужасно! Он почитает злодеем каждого, кто только намекнет ему о его ничтожности". - "Это все игрушки! - сказал граф. - А вот когда глупцу поручишь дело важное, государственное, а он, идя ощупью, опираясь на чужие плечи, на родство и другие костыли, падает в яму и верит сам и уверяет других, что взлетел за облака! Я сам человек не из преученых, учился в Артиллерийском корпусе, зато и не возьмусь написать статьи в журнал, потому что не умею этого. А у меня есть такие орлы, которые возьмутся пролететь сквозь шар земной, если на том конце земного шара будет аренда или орден!" Граф хохотал, и собеседники хохотали - но не все, кажется, искренно.
Из столовой мы перешли в залу с балконом на противоположную сторону от эспланады. В одном конце залы, по правую сторону, выходя из столовой, стоял стол, с ящиками со стеклом, в которых хранились собственноручные письма к графу Императоров Павла Петровича и Александра Павловича, и рубаха, которую Император Александр Павлович, будучи наследником престола и с.-петербургским военным губернатором, переменил однажды у графа Аракчеева, проведя весь день на службе. Зала украшена была двумя прекрасными портретами, во весь рост, Императоров Павла I и Александра I.
Подали кофе. Гости остались в зале, а граф Алексей Андреевич перешел с М.М. Сперанским на балкон. Любимый чиновник графа, мой приятель и сосед за столом, который отдавил мне ногу своими предосторожностями, подошел ко мне и стал мне пенять... за что бы вы думали?., за мое свободное обхождение за столом и веселое расположение духа, говоря, что я некоторым образом ввел его в ответственность перед графом, потому что он всегда говорил ему обо мне хорошо и опровергал дурные внушения... "Помилуй, да что же я сделал?" - "Я тебе уже сказывал, что не должно заводить первому речи, а только отвечать графу, - возразил чиновник, - просил не входить ни в какие состязания и возражения, - примолвил он, - и если все это так благополучно кончилось, то благодари счастье!.." Меня это просто взбесило. "Послушай, - отвечал я, - я уже сказывал тебе сто раз, что не могу терпеть фамилиярности. не только между начальником и подчиненным, но даже между родителями и детьми; но при всем том никогда не стану вести себя таким образом в гостиной и в столовой, как в приемной или в кабинете, куда я прихожу только по делу. За честь, сделанную мне графом, я не мог ничем отплатить ему, как только моей доверенностью, которая не могла иначе обнаружиться, как непринужденностью в обхождении. Ни за ка кие земные блага не пойду я туда, где я должен играть жалкую и безмолвную фигуру... быть кариатидом в зале! Я не рожден безгласным! Ведь я не барабанщик же и не писарь, а дворянин и офицер..."
Видя, что приятель хочет прервать речь мою и спорить, я отошел от него будто для того, чтоб взять чашку кофе с подноса, и в полном забвении от досады вышел на балкон. Признаюсь, что, увидев здесь графа А.А. Аракчеева с М.М. Сперанским, сидящих рядом в углу балкона, я испугался после всего того, что мне наговорил приятель, но граф весьма милостиво сказал мне: "Возьми, братец, стул и садись с нами!" Я ожил!..
"Мне говорили много - кое-чего о тебе, - сказал граф, - расскажи-ка нам о своих странствиях верно и откровенно". - "Я иначе и не умею рассказывать о себе", - отвечал я и начал повествование о моих военных похождениях и странствиях от Лапландии до скал Гибралтара, сокращая рассказ по возможности. Но граф сам заставлял меня распространяться об Испании. Когда я кончил, граф, помолчав несколько, сказал: "Да, братец, я по себе знаю, как судьба располагает человеком и как малейшее обстоятельство может иметь влияние на всю жизнь. Отец мой, бедный дворянин, - продолжал граф Алексей Андреевич, - не прочил меня в военную службу. У нас был родственник в Москве, к которому меня хотели выслать, потому что он обещал записать меня в какую-то канцелярию. Из меня хотели сделать подьячего, то есть доставить мне средства к снискиванию пропитания пером и крючками. Не имея понятия ни о какой службе, я даже не думал прекословить отцу. Между тем приехали в наше соседство, в отпуск, два брата Корсаковы, кадеты Артиллерийского кадетского корпуса (ныне 2-го Кадетского)5. Мы с отцом поехали в гости к их родителям. Лишь только я увидел Корсаковых в красных мундирах с черными лацканами и обшлагами, сердце мое разгорелось. Я не отходил ни на минуту от кадет, наблюдал каждый их шаг, каждое движение, не проронил ни одного слова, когда они рассказывали об ученье, о лагерях, о пальбе из пушек. Возвратясь домой, я был в лихорадке; несколько дней сряду кадеты днем и ночью виделись мне, и наконец я не мог преодолеть себя, бросился отцу в ноги и, рыдая, сказал, что умру с горя, если он не отдаст меня в кадеты. Мне был тогда тринадцатый год от роду, и я знал только русскую грамоту и четыре правила арифметики. Единственными моими учителями были отец мой и дьячок. Отец старался обучить меня хорошему почерку, но я никак не мог достигнуть до это-го, и хотя впоследствии я изредка чертил планы, ни никогда не мог писать красиво. Это самое приводило отца моего в отчаянье, потому что красивое письмо необходимо человеку, который должен выслуживаться в канцеляриях. Отец выслушал меня, поднял, посадил возле себя и сказал: "Я не прочь; да как попасть в Петербург, как определить тебя? У меня нет ни денег, ни покровителей!" - "Позвольте мне пойти пешком, - возразил я, - я дойду как-нибудь, брошусь в ноги Государыне, и она, верно, сжалится надо мною. Вы мне столько рассказывали о ее благости!..." - "Нет, если уже идти пешком, так идти вместе, да и терпеть вместе!" - сказал мой добрый отец, заплакал и прижал меня к сердцу. Продав все, что можно было продать, и запасшись нужными бумагами, отец мой отправился со мною на долгих в Петербург. Я был в восторге и тогда только призадумался, когда пришлось прощаться с доброю моею матерью. Рыдая, благословила она меня образом, который ношу до сих пор и который никогда не сходил с груди моей, и дала мне одно увещание: молиться и надеяться на Бога. Всю жизнь мою следовал я ее совету!
В Петербурге мы остановились в Ямской, на постоялом дворе, и по нашим деньгам наняли уголок за перегородкой. На другой день отец мой нашел писца, который написал нам просьбу, и после того, отслужив молебен, мы пошли хлопотать по нашему делу. Много нам стоило ходьбы и терпенья, пока от нас приняли просьбу. О решенье не было ни слуху ни духу, а между тем мы каждый день из Ямской ходили на Петербургскую сторону и ожидали на лестнице директора корпуса, Петра Ивановича Мелиссино, чтоб поклониться ему и припомнить о нашей просьбе. При этом ожидании скудный денежный запас моего отца все таял да таял и наконец вовсе растаял, так что нам не осталось ни копейки. Положение было отчаянное! Отец мой слыхал, что тогдашний митрополит Гавриил помогает бедным. Нужда заставила отца моего прибегнуть к прошению помощи. Мы отправились в Лавру. Множество бедных стояли вокруг крыльца. Отец мой просил доложить высокопреосвященному, что дворянин желает видеть его. Нас впустили. Отец мой рассказал о несчастном своем положении и просил помощи. Высокопреосвященный отправил нас к казначею, и нам выдали рубль серебром. Вышед на улицу, отец мой поднес этот рубль к глазам, сжал его и горько заплакал. Я также плакал, смотря на отца. Одним рублем мы прожили втроем, то есть со служителем нашим, целые девять дней! Не стало и рубля. Мы пошли опять на Петербургскую сторону и опять поместились на директорской лестнице. Вышел Мелиссино, я не дал отцу моему говори и, выступил вперед и в отчаянье сказал: "Ваше превосходительство! примите меня в кадеты! Мы ждать более не можем, потому что нам придется умереть с голоду Всю жизнь буду благодарен вашему превосходительству и буду молиться за вас Богу! Батюшка мой не вытерпит и умрет здесь, а я за ним!" Слезы градом полились у меня. Мелиссино посмотрел на меня пристально Я рыдал, а отец мой также утирал слезы в безмолвии. Мелиссино спросил меня о фамилии и когда подана просьба, и потом воротился в комнаты, велев нам подождать. Через несколько минут он вышел и. подавая нам записку, сказал: "Ступай с этим в канцелярию: ты принял в корпус". Я бросился целовать его руки - но он ускользнул, сел в карету и уехал.
Прежде чем идти в канцелярию, мы пошли с отцом в церковь и, не имея на что поставить свечки пред образом, помолились Богу с земными поклонами и вышли из церкви с радостным сердцем, На другой день я был принят в корпус. Исстари говорят, что счастье и несчастье приходят всегда со свитою своею. Отец мой в тот же день встретился с одним родственником, приехавшим из Москвы с туго набитою мошною и давшим ему денег на проезд в деревню. Бог помиловал нас!" Граф при этих словах перекрестился и продолжал: "Этот первый урок бедности и беспомощного состояния сильно подействовал на меня. Я старался заслуживать милость моих начальников, и Мелиссино особенно полюбил меня за мою исправность. Я был произведен в унтер-офицеры, потом в корпусные офицеры и им же рекомендован Наследнику Престола в Гатчине Там была служба тяжелая, но приятная, потому что усердие всегда было замечено и знание дела, исправность отличены. Наследник Престола жаловал меня, но иногда и журил крепко, всегда почти за неисправность других. Однажды, когда мне крепко досталось за упущение по службе караульного офицера, я побежал с горя в церковь и стал молиться, класть земные поклоны и, чувствуя свою безвинность и думая, что лишился навсегда милости Наследника Престола, не мог удержать слез и даже зарыдал. В церкви не было никого, кроме пономаря, который тушил свечи. Вдруг послышались за мною шаги и звук шпор. Я вскочил и утер слезы, оглянулся и вижу Наследника Престола! "О чем ты плачешь?" - спросил он меня ласково. "Мне больно лишиться милости Вашего Императорского Высочества..." - "Да ты вовсе не лишился ее! - примолвил Наследник, положив мне руку на плечо. - И никогда не лишишься, когда будешь вести себя и служить так, как до сих пор. Молись Богу и служи верно; а ты знаешь, что за Богом молитва, а за Царем служба не пропадают!.." Я бросился на колени перед Наследником и, в избытке чувств, воскликнул: "У меня только и есть, что Бог да Вы!.." Наследник велел мне встать и идти за собою из церкви. Я шел за ним в молчании; наконец он остановился, быстро посмотрел на меня и сказал: "Ступай домой... Со временем я сделаю из тебя человека!.."
Он сдержат слово, но за то и я был привязан к нему душою, и теперь обожаю память его! Он осыпал меня милостями не по заслугам, а по благости своей..."
Граф замолчал, вздохнул и потупил глаза. Через несколько минут он сказал. "В жизни моей я руководствовался всегда одними правилами. Никогда не рассуждал по службе, когда не спрашивали моего совета, и всегда исполнял приказания с буквальною точностью, посвящая все время и все силы мои службе царской. Знаю, что меня многие не любят, потому что я крут, - да что делать? Таким меня Бог создал! И мною круто поворачивали, а я за это остался благодарен. Мягкими французскими речами не выкуешь дело! (собственные слова графа). Никогда я ничего не просил для себя, и милостью Божьею дано мне все! Утешаюсь мыслью, что я был полезен..." При сих словах граф встал, и мы тоже встали. Он подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал с улыбкою: "С пылкостью, брат, недалеко залетишь! Терпенье, терпенье, терпенье!" Потом сказал несколько слов М.М. Сперанскому и, призвав из залы своего воспитанника, сказал ему: "Поведи его (указывая на меня) и градского главу в сад и покажи им все в Грузине". Я поклонился и вышел.
Грузинский английский сад бесподобен; он лежит вокруг горы, на которой построена усадьба. Сад вмещает в себе пруды, беседки, павильоны и прелестные рощи. Цветов множество, растительность богатая. С разных пунктов открываются прекрасные виды на Волхов и на окрестности. Мы обошли весь сад. Меня удивило, что в саду нет ни одного сторожа. Но воспитанник графа захлопал в ладоши - и в разных местах показались сторожа. Будки для них устроены в ямах и закрыты кустами. Это что-то необыкновенное! Осмотрев чугунный портик, под которым стоит лик Андрея Первозванного, мы зашли в церковь, подивились ее великолепию и полюбовались памятником работы знаменитого Мартоса. Ризница богата драгоценною старинною утварью. Отсюда мы прошли в деревню или на село. Улицы выметены; домы прекрасные и выстроены в линию; в домах такая чистота, как в самых лучших казармах. В одном крестьянском доме нас попотчевали сотами. Крестьянский хлеб превосходный. Крестьяне показались мне зажиточными. Потом осмотрели мы инвалидный дом и госпиталь. Инвалиды одеты в форму, бывшую при Императоре Павле Петровиче. Везде удивительная чистота, порядок, дисциплина, все на военную ногу. Окрестные поля возделаны превосходно.