[…] Герцен все повторял, что Россия еще не жила и потому у нее все в будущем и от нее свет миру. Отсюда и все эти Блоки!

6 мая (пятница) 21 года.

Был на похоронах Кедрина.157 Видел его в последний раз в прошлую субботу, еще думал о нем: "Да, это все люди уже прошлого времени,- заседания, речи, протесты…" Он принес нам – это было заседание Парламентского Комитета – свой проект протеста на последнее французское офиц. сообщение о Врангеле. Опять протестовать? – говорили мы с Кузьм [иным]-Карав[аевым]. Да и все полагали, что это просто бесполезно. Однако он настаивал. Всем хотелось разойтись – из неловкости стали слушать. Волновался, извинялся – "это набросок" – путался, я слушал нетерпеливо и с неловкостью за него. Мог ли думать, что через неск. дней он будет в церкви?

Нынче прелестн. день, теплый – весна, волнующая, умиляющая радостью и печалью. И эти пасх[альные] напевы при погребении. Все вспоминалась молодость. Все как будто хоронил я – всю прежнюю жизнь, Россию…

6/19. VI. 21. Париж.

Собачонка брешет где-то, а я: "собачонка брешет на улице, а ее уже нет…" Ее – Чайковской. И вроде этого весь день. А ведь я видел ее три-четыре раза за всю жизнь, и она была мне всегда неприятна. Как действует на меня смерть! А тут еще и у нас в доме кто-то умер (против Карташевых). И вот уже весь дом изменился для меня, проникся чем-то особенным, темным.

Что так быстро (тотчас же, чуть не в первый же день) восстановило меня против революции ("мартовской")? Кишкин, залезший в генерал-губернаторский дом, его огромный "революционный" бант (красный с белым розан), страстно идиотические хлопоты этой психопатки К. П. Пешковой по снаряжению поездов в Сибирь за "борцами", своевольство, самозванство, ложь – словом, все то, что всю жизнь ненавидел.

8/21. VI. 21. Париж.

Прохладно, серо, накрапывает. Воротились из церкви – отпевали дочь Чайковского. Его, седого, семидесятилетнего, в старой визиточке, часто плакавшего и молившегося на коленях, так было жалко, что и я неск. раз плакал.

Страшна жизнь!