– Ну, стало быть, так, – сказал Тихон Ильич. – Стало быть – до Мясоеда.
В вокзале пахло мокрыми полушубками, самоваром, махоркой, керосином. Накурено было так, что точило горло, еле светили лампы в дыму, в полумраке, сырости и холоде. Визжали и хлопали двери, толпились и галдели мужики с кнутами в руках – извозчики из Ульяновки, дожидавшиеся седока иногда по целой неделе. Среди них, подняв брови, ходил еврей-хлеботорговец, в котелке, в пальто с капюшоном. Возле кассы мужики тащили на весы чьи-то господские чемоданы и корзины, обшитые клеенкой, на мужиков кричал телеграфист, исполнявший должность помощника начальника станции, – молодой коротконогий малый с большой головой, с кудрявым желтым коком, по-казацки взбитым из-под картуза на левом виске, – и крупной дрожью дрожал сидевший на грязном полу пойнтер, пятнистый, как лягушка, с печальными глазами.
Протолкавшись среди мужиков, Тихон Ильич подошел к буфетной стойке, поболтал с буфетчиком. Потом пошел назад домой. На крыльце все еще стоял Дениска.
– Что я вас хотел попросить, Тихон Ильич, – сказал он еще застенчивее, чем всегда.
– Что еще такое? – сердито спросил Тихон Ильич. – Денег? Не дам.
– Нет, каких денег! Письмо мое прочитать.
– Письмо? К кому?
– К вам. Хотел давеча отдать, да не насмелился.
– Да об чем?
– Так… житье свое описал.