Многообразие этого человека всегда удивляло мир. Но вот тот образ, что вспомнился мне 7 ноября четверть века тому назад, -- этот кавказский юнкер с его мыслями и чувствами среди "дикой, до безобразия богатой растительности" над Тереком, среди "бездны зверей и птиц", наполняющих эту растительность, и несметных комаров в воздухе, каждый из которых был будто бы "такой же особенный от всех", как и сам юнкер ото всего прочего: не основной ли это образ? Юнкер, думая о своей "особенности", с радостью терял чувство ее: "Ему ясно стало, что он ни сколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар или такой же олень, которые живут теперь возле него. Так же, как они, как дядя Ерошка, поживу и умру. И правду он говорит: только трава вырастет..." Это стремление к потери "особенности" и тайная радость потери ее -- основная толстовская черта. "Слова умирающих особенно значительны". И, умирая, он, величайший из великих, говорил: "На свете много Львов, а вы думаете об одном Льве Толстом!" Разве это не то же, что чувствовал и говорил себе кавказский юнкер про свою "особенность"? Радовало его это и впоследствии -- взять Наполеона, Пьера, князя Андрея и разоблачить мнимую высоту их положений и самооценок*, лишить их "особенности", показать на них, что сущность жизни вне временных и пространственных форм, смешать их с комарами и оленями; сделать это и с самим собою. Ни один олень, ни один дядя Ерошка не защищал свою "особенность" так, как он, не утверждал ее с такой страстью и силой, -- достаточно вспомнить хоть то, как зоологически ревинив он был в любви. И вместе с тем всю жизнь разрушал ее и чем дальше, тем все страстнее, все сильнее. Как могло быть иначе? Как не разрушать, если все таки не дано было кавказскому юнкеру в его дальнейшей долгой жизни идти к блаженному, звериному "поживу и умру и только трава вырастет"? Как не разрушать, если то и дело становится "гадко на самого себя", если "счастие в том, чтобы жить для других"?
* Умирающий кн. Андрей, Пьер в плену у французов, от. Сергий, сам Толстой... Наиболее заветной художественной идеей его было, думается, это: взять человека на его высшей мирской ступени (или возвести его на такую ступень) и, поставив его перед лицом смерти или како-го либо великого несчастия, показать ему ничтожество всего земного, разоблачить его собственную мнимую высоту, его гордыню, самоуверенность... Отсюда и "постоянное стремление его видеть и развенчивать то, что таится в душе человека под всеми формами блестящей внешности". Почему так преклонялся он перед "народом"? Потому, что видел его простоту, смирение; потому, что миллионы его, этого простого, вечно-работающего народа, жили и живут смиренной, нерассуждающей верой в Хозяина, пославшего их в мир с целью, недоступной нашему пониманию.
-- Он так обрадовался и взволновался, открыв эту, как ему казалось, новую истину, что вскочил и в нетерпении стал искать, для кого бы ему поскорее пожертвовать собой...
Сколько раз в жизни открывал он "эту, как ему казалось, новую истину"? Истина же эта роковая. С ней нельзя быть оленем или дядей Ерошкой. "Все равно, что бы я ни был: такой же зверь, как и все, или же я рамка, в которой вставилась часть единого Божества..." Но в том и беда, что совсем не все равно, если уже сознаешь себя такой "рамкой". И олень, и дядя Ерошка тоже "рамки", но думают ли они об этом! Олени и дяди Ерошки, каждый в своей "особенности", в своей "самости", ничуть не стремятся искать, "для кого бы поскорей пожертвовать собой*". И поэтому сугубо роковой путь жизни был уготован тому, кто был рожден и оленем и дядей Ерошкой, а вместе с тем -- Дмитрием Олениным, который никак не мог умереть так, чтобы только трава выросла. "Некоторые живут, не замечая своего существования". Не некоторые, -- их столько же, сколько на земле комаров и оленей. А сколько замечающих? Он же был из тех, что слишком замечают. И нельзя было ему умереть, как оленю. Надлежало умереть или как Ивану Ильичу, как князю Серпуховскому из "Холстомера", в лучшем случае, как самому Холстомеру -- или же с совершенно несомнениным чувством то ли слов Христа: "Царство Мое не от мира сего, верующий в Меня не увидит смерти во век", то ли слов индийской мудрости: "Отверзите уши ваши, освобождение от смерти найдено! Освобождение -- в разоблачении духа от его материального одеяния, в воссоединени Я временного с вечным Я". Чувство же это приобретается страшной ценой. И воть в 6 часов 5 минут утра 7 ноября 1910 года кончилась на станции Астапово не только жизнь одного из самых необыкновенных людей, когда либо живших на свете, -- кончился еще и некий необыкновенный человеческий подвиг, необыкновенная по своей силе, долготе и трудности борьба за то, что есть "освобождение", есть исход из "Бывания в Вечное", говоря буддийскими словами, есть путь "в жизнь", говоря словами Евангелия, по удивительному совпадению оказавшимися в сборнике "Мысли мудрых людей на каждый день", который он составлял в свои последние годы, как раз на странице, отведенной седьмому дню ноября:
* "Чем больше он в те часы страдальческого уединения и бреда, которые он провел после своей раны, тем более, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Все, всех любить, всегда жертвовать собой для любви значило -- никого не любить, значило -- не жить этой земной жизнью..."
-- Входите тесными вратами: ибо широки врата и пространен путь, ведущие в погибель; и многие идут ими: ибо тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их.
В этот сборник он включал наиболее трогавшие его, наиболее отвечавшие его уму и сердцу "мысли мудрых людей" разных стран, народов и времен, равно как и некоторые свои собственные. "Во все века лучшие, то есть настоящие люди думали об этом", писал он в предисловии к нему. "Об этом" -- это о том, о чем он и сам думал всю жизнь, даже и тогда, когда так страстно думал совсем о другом: о том, "чем все это кончится", что надо "искать, все время искать". Во всем и всегда удивительный, удивителен он был и той настойчивостью, с которой он начал говорить "об этом" с самых ранних лет, а впоследствии говорил с той одержимостью однообразия, которую можно видеть или в житиях святых или в историях душевнобольных. Есть предание, что Иоанн, любимый ученик Христа, неустанно говорил в старости только одно: "Дети, любите друг друга". Однообразие, с которым говорил Толстой одно и то же во всех своих последних писаниях и записях, подобно тому однообразию, которое свойственно древним священным книгам Индии, книгам иудейских пророков, поучениям Будды, сурам Корана:
-- Материя для меня самое непонятное, -- то и дело повторял он на все лады.
-- Что я такое? Ра з ум ничего не говорит на э ти вопросы сердца. Отв е чает на э то только какое-то чувство в глубин е со з нан и я. С тех пор, как существуют люди, они отв е чают на э то не словами, то есть оруд и ем ра з ума, частью проявления жизни, а всей жизнью.
-- Избави Бог жить только для этого мира. Что бы жизнь имела смысл, надо чтобы ц е ль ее выходила за п ред и лы постижим ог о умом челов е ческим.