10 авг. 99 г. Затишье.
Юлий, могу сообщить тебе то, что ты не ожидаешь. Жизнь моя висит на волоске и поверь мне, что все горе моей жизни сошлось теперь в этом позорном факте. Когда я был в Огневке, я последние полмесяца почти не получал от Ани писем и письма те были странны -- холодны и принужденны, кратки и грустны1. Она все жаловалась на апатию, просила помочь ей. Я отвечал ей2 длинным, нежным письмом, в котором ободрял ее и предлагал то, что мог -- давай учиться, ведь тебе еще 20 лет и т.д. Но я знаю все -- я верю в предчувствия, в сны, я чуток и по опыту -- подлому и убившему меня, -- и по душе. Я виноват только тем, что отягчил атмосферу: просил ее писать в своих письмах и она, будучи в другом настроении и чувствуя себя обязанной, приходила, конечно, в еще более тягостное положение; я, наконец, по приезде, -- клянусь Богом, без малейших грубостей -- стал говорить ей, что она не по-прежнему любит меня. Она отрицала и рыдала, но стала бессовестно явно избегать меня и воцарилась такая тяжелая атмосфера, что я дошел до того состояния, когда убивают себя -- и истерически разрыдался вчера, потому что я почувствовал -- я один, я нищий, я убит и мне нет помощи. И тогда она призналась, что не любит меня с страшными муками. Она и теперь так убита этим, что еле жива и только твердит: я не виновата3. Я лежу почти на смертном одре и об одном молю Бога -- о смерти. И как бы я рад был наложить на себя руки! Вдумайся во все, во все, что я переживаю, во все семейное, житейское, литературное и в конце концов -- в эту подлую, стыдную историю и ты поймешь меня, что я ничего не преувеличиваю. Я ведь давно-давно не тот, это ведь с Варварой Влад<имировной>4 дело. Элеонора Павловна, с которой мы все высказали друг другу и которая заменила мне вполне родную мать, только и спасает меня. Не думай, чтобы что-нибудь гадкое и жалкое повесил я в воздухе -- нет. Мое горе и моя мука слишком страшны. Аня заходит и все говорит мне, что она все-таки друг мне, что она привязана ко мне и сейчас только сказала, что все ее сердце раскрыто для меня. Но и матери, и отцу, хоть и неопределенно, она сказала, что не любит меня. Ник<олай> Петрович приходил ко мне и просил быть мужественным и не придавать особого значения: он говорил с Аней и убедился, что это что-то временное, что вся ее жажда жизни и нелюбовь -- временное. Она говорит, что ей все-таки тяжело как-то со мной, что будто я заключил ее жизнь в тиски и она не знает теперь, как быть. Все мы страшно удивлены прежде всего. Я говорил ей, что, может быть, я виноват был во многом, я просил простить меня и начать новую жизнь. Она только молчит и жалеет меня. И клянусь тебе Богом, не только я не заключал ее в тиски, но, напротив, она сама так уединялась со мной, так до самого последнего времени горячо любила меня и буквально нет ничего -- клянусь тебе, -- что могло бы навсегда отвратить ее от меня, что я одно говорю: виноват тут, верно, студент, который ждает, -- личность ничтожная до последней степени и даже грязная и некрасивая. Но что же мне предположить? Она, конечно, сама убита, ей самой подумать страшно, что она разбила мою жизнь и что в сердце ее входит такое говенное чувство -- ибо, клянусь, -- он говняк, о котором совестно говорить, но это так. И Николай Петр<ович> и Элеонора Павловна, которым я говорил это, искренно не могут даже мысли допустить, чтобы это могло быть, но это должно быть, ибо, повторяю и призываю во свидетели Бога, я не понимаю. Решаем теперь так, что подождем: она посмотрит, м.б. -- это временное настроение. Это ее слова. А Ник<олай> Петр<ович> советует то же и предлагает мне даже уехать на время, конечно не сейчас -- и на время. У него, он говорит, была такая же история с ее матерью. Силюсь ухватиться за жизнь и хватаюсь за эту тактику. Веду себя уже спокойно. Но это тем хуже: все умерло во мне и жду одного -- смерти. Попытаюсь пожить тут спокойно, уеду на день, на два в Одессу -- если не вынесу, если не переменится -- надо бежать отсюда и буду просить тебя тогда спасти меня последний раз. Помни, Юлий, я не в том молодом отчаянии, как прежде. Я, должно быть, психически заболеваю -- уже давно. Нет меры тоске моей -- одной тоске и ничему более, -- ни грусти, ни самоупоению отчаянием. Ты один во всем свете остался для меня и молю тебя, заклинаю тебя всей моей жизнью -- пожалей меня и, если будет нужно, спаси меня -- увези меня! Целую твои руки и молю Бога о смерти моей, о покое -- в стране правды или, м.б., вечного мрака и тишины.
Прости, прости, дорогой, бесценный друг!
Ив. Бунин.
372. Ю. А. БУНИНУ
Середина августа 1899. Краснополье
Положение дел таково. В тот день, когда я тебе писал1, отправил письмо и возвратился из Захарьевки, Аня сама заходила ко мне, говорила мне, что чувствует ко мне нежность, что она друг мне и что у нее открыто ко мне сердце. "Что же тогда произошло?" -- спросил я. Она заплакала и сказала: "я с ума сошла". Затем пошли дни полной холодности и удивительно спокойного молчания на все мои слова, на все мольбы сказать, что произошло. Я говорил и о том, чего ей хочется в жизни, и о всех своих недостатках и достоинствах, умолял ее простить меня за все, клялся посвятить ей жизнь. Молчание. Скажи что-нибудь. Молчит. Я не могу. Почти все пороки, которые я предполагал в себе и спрашивал ее, так ли, она отвергла... Только сказала, что я эгоист и что наши характеры не сошлись. Я решил съездить в Одессу, но сразу нельзя было -- дожди. Ей, очевидно, было неприятно, что мой отъезд откладывается. Наконец я уехал. Она и в моем присутствии и в отсутствии страдала невыносимо. Уйдет на балкон, сожмется и лежит, как убитая. В Люстдорфе Федоровы сказали мне, что все происходит из-за моего поведения. Она, вероятно, по их словам, глубоко оскорблена моим невниманием к ней -- особенно при всех, кроме того, Н<иколай> П<етрович> будто бы говорил Лидии Карловне2, что одно время так ненавидел меня, что иногда готов был пустить в меня бутылкой. Причины: я Ани, по его мнению, не люблю, ничего не делаю, держу себя хуже, чем в гостинице и т.д. Вероятно, это правда -- он говорил, а Лидия Карловна, конечно, подтверждала. Вся эта тяжелая атмосфера, моя резкость по отношению к людям, сцены, которые я делал Ане, посылал ее просить денег, создали у нее поразительно тяжелое настроение и сострадательное презрение ко мне. И Цакни, повторяю, говорил все это, Лидия Карловна не врала, ибо откуда она могла знать все, что происходило. Я поспешил вернуться в Затишье, сразу хотел объясниться с Аней, но она холодно заявила мне, что ее решение сообщит мне папа. Я позвал Э<леонору> П<авловну> и Н<иколая> П<етровича>, стал объяснять им, что я был правда кое в чем виноват, распустился и т.д., но что все-таки они создали обо мне представление неверное. Я плакал и говорил им, что я хотел хороших отношений. Н<иколай> П<етрович> сказал мне, что если кое-что и было, если он и был недоволен кое-чем во мне, то это к делу все-таки не относится. Теперь он ко мне не питает ничего плохого, стоит даже на моей стороне, но что она твердо несколько раз заявила ему, что хочет расстаться со мною на время, что мы люди разные, что я никогда не спросил ее даже, что ей хочется в жизни, что жить для меня она больше не может. Больше ничего. На этом пока решили. Ничего не понимаю, очевидно, что-то на нее подействовало -- мой эгоизм и т.д. Я сказал ей, что готов теперь всю жизнь отдать ей и сильно сказал. Молчание. Сегодня спокойствие. Дело решенное. Ни ласкового слова, никаких отношений, ни взглядов -- словом, совсем, совсем чужой, выброшенный. Иногда я думаю, что она сумасшедшая, иногда, что это зверь в полном смысле слова. Изо всех сил стараюсь быть покойным и провел день, как будто ничего не случилось. Но я -- не знаю, что сказать. Ты не поверишь: если бы не слабая надежда на что-то, рука бы не дрогнула убить себя. И знаю почти наверно, что этим не здесь, так в Москве кончится. Описывать свои страдания отказываюсь, да и не к чему. Но я погиб -- это факт совершившийся. Есть еще идиотская надежда, что когда я уеду, она соскучится, но надежда эта все слабеет.
Что делать? С чем уехать? Молю тебя -- пощади меня в последний раз в жизни: достань мне 25 р. Не могу даже убеждать тебя -- ты сам все видишь. Не добивай меня, мне все равно недолго осталось -- я все знаю. Давеча я лежал часа три в степи и рыдал, и кричал, ибо большей муки, большего отчаяния, оскорбления и внезапно потерянной любви, надежд, всего, может быть, не переживал не один человек.
Жду денег. Получу -- выеду, но помни, что если я дам тебе телеграмму, чтобы встретил меня в Киеве или Казатине -- приезжай безотлагательно. Если уж буду телеграфировать об этом -- помни, что жизнь моя поставлена на карту.
Прощай. Подумай обо мне и помни, что умираю, что я гибну -- неотразимо.