Он чувствовал, что не рожден для семейного очага, сознавал, вероятно, свои недостатки, как мужа. Ему, как поэту, нужен весь мир. То, что царило в то время в литературе, ему было не по душе, он должен итти своим путем, который не даст ему много денег и славы, но даст возможность, по словам Саади, "оставить по себе чекан души своей и обозреть красоту мира!"
В Константинополе его поражала двойственность: величие, красота, богатство и -- убожество, грязь, нищета.
Босфор, Золотой Рог, Скутари "со своей деревенской тишиной, домиками с решетчатыми окнами балконов, где томятся жены не очень богатых турок, с фонтанами, с белыми изящными минаретами среди мшистых развалин, с знаменитым кладбищем под высокими густыми темными кипарисами, под которыми стройно белеют столбики в чалмах, где воздух оглашает пение соловьев, говорившее о радостях любви и жизни..."
Есть фотография тех дней: Бунин снят с двумя суданскими неграми: один в низкой феске, другой в каком-то непонятном головном уборе, а сзади них, положив руки им на плечи, стоит он -- в темном костюме, в мягкой белой рубашке с длинным галстуком, без шляпы. Причесан на косой ряд, узенькая прядь на лбу, худой с очень серьезными глазами.
День он проводил с милым Герасимом, который уже был не в шляпе, как на пароходе, а в картузике, но с неизменным тяжелым зонтом под мышкой.
Посетили они много всяких таверн, харчевен, ели кебаб прямо на улице, стоя, из кипящего жиром огромного котла... И Герасим всегда повторял: "Кусай, кусай, пойдесь домой, будесь рассказывать..." и они "кусали и кусали"... Заходили и в кофейни, где злоупотребляли турецким кофием, сладким, душистым и крепким, смотрели на турок, куривших кальян, молча сидевших по целым часам, скинув одну туфлю и поставив ногу на узенький диван.
Много раз проходили по знаменитому базару, где продавцы хватали за рукав и тащили в свои лавки, чтоб показать товар, отлично зная, что покупать они у них не будут, но им нравилось показывать, вызывать восхищение у смотрящего. Там Иван Алексеевич насмотрелся на бесценные ковры, шали, вышивки золотом и серебром, медные кувшины с тонкими узорами, столики из черного дерева с инкрустациями, словом, на всё, что продается на Востоке. Всё было изящно и красиво. Там на память о этих днях он купил себе чудесную феску, которая ему очень шла, -- он становился похож на красивого турка.
Неизгладимое впечатление произвели на него дервиши. За несколько мелких монет впустили его с Герасимом в высокий восьмигранный зал, с трех сторон хоры, украшения -- суры Корана.
Дервишей было около двадцати, ими руководил шейх: "И по мере того, как все выше и выше поднимались голоса флейт... всё быстрее неслись по залу белые кресты-вихри... и всё крепче топал ногой шейх: приближалось страшное и сладчайшее "исчезновение в Боге и вечности..." ("Тень Птицы").
На Башне Христа он переживал нечто подобное, что и у дервишей: "Теплый сильный ветер гудит за мною в вышине, пространство точно плывет подо мною, туманно-голубая даль тянет в бесконечность..." ("Тень Птицы").