Все было на месте, не исключая и злосчастного листка со стихотворением.
Едва успела я открыть чернильницу и вытащить из нее двух утопленниц-мух, как дверь широко распахнулась, и рыжий, длинный, сухой Церни влетел в класс.
Еле кивнув привставшим со своих мест девочкам, он взобрался на кафедру и готовился уже приступить к вызову учениц, как вдруг взор его упал на злополучный листок. Осторожно, худыми, кривыми пальцами, словно это была редкостная драгоценность, Церни взял его и, приблизив к самому носу, начал читать — о ужас! — вслух…
По мере чтения, лицо его, из землисто-серого, становилось багрово-красным. Покраснел его высокий, значительно увеличенный лысиною лоб, его бесконечный, «до завтрашнего утра», как говорили институтки, нос и шея, в которую с остервенением упирались тугие белые воротнички крахмальной сорочки.
Злобой бешеною пышет.
Берегись, крещеный мир!
удивительно отчетливо и чисто произнес он заключительные строки и отложил листок.
Гробовая тишина наступила в комнате. Слышно было, казалось, как пролетела муха… Церни откинулся на спинку стула и злобно-торжествующими глазами обводил класс… И каждой из нас стало неловко, в каждой из юных головок не могла не мелькнуть мысль: «Уж не слишком ли далеко зашла наша шутка?»
Протянулась минута, показавшаяся нам вечностью. Молчал класс, молчал Церни. Злополучный листок снова красовался в его руках.
«Уж разразился бы скорее, — томительно выстукивали наши сердца, — все равно — помилования не жди, так уж скорее бы! У-у! вампир противный».
Но он не разразился, против ожидания, а, наоборот, сладчайшим голосом обратился к классу: