Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания… Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.

За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся.

Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.

Мы притихли… Сердца наши забили тревогу… Все взгляды обратились на дверь…

Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс.

Едкое чувство жалости защемило мне сердце… Непрошеные слезы обожгли глаза… Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…

Я оглянулась на Марусю… Она сидела ни жива ни мертва на своем месте… Ее лицо подергивалось нервной судорогой…

— Я не могу! Не могу! — вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами.

— Бедный monsieur Терпимов! — лепетала она сквозь рыдания. — Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради… простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… снимите камень с души… пожалуйста… Ведь я покоя себе не найду, если…

Она задыхалась… Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить.