Заглянула боярыня в глаза сыну.
Глубокая тоска в померкшем сиянии. Скорбно трепещут ресницы. Темная-темная мысль под стрельчатым их навесом. И вдруг хлынули слезы. Упал на колени Варфушка, обвил ноги матери, прижался горячим личиком к прохладному позументу летника, шепчет дробно, скоро, скоро:
— Матушка, родимая, тяжко мне… век не выучусь уму-разуму, матушка; ввек не одолею грамоты… Господи, Господи, помилуй меня!.. Матушка, вели с холопами день с зари до зари трудиться… Вели сено, хлебушко убирать, вели тын чинить, ворота новые ставить, топливо из леса таскать… Что хошь, сработаю, а грамоту — не могу, не могу, матушка!..
Говорит, лепечет, а слезы так и рвутся ручьями из скорбных очей.
Плачет Варфушка, плачет боярыня Мария. Мать и сын сплелись в тесном объятии. Сердца бьются, как одно, мысли мчатся, как одна, два порыва отчаяния в один слились…
Нечем матери утешить сына. Есть одна радость у нее, одна тайна светлая, которая дает ей надежду на счастье ее ребенка, но рано еще, рано сказать ее мальчику. Молод он еще, этот отрок синеглазый, не поймет. А тайна эта вот уже семь лет, как согревающий душу пламень, как сокровище, как клад, носит в сердце боярыня. Прекрасна эта тайна. И немногие люди носят такую в душе.
Вспомнила о ней теперь, прижала снова к груди ребенка, гладит рукою лен золотистых кудрей, а сердце такое большое, такое горячее, так и рвется к нему, полное любви.
Почти что успокоился Варфоломей под обаянием материнской ласки.
— Не серчай, любимая, — шепчет чуть слышно.
— Я… не серчать?.. — Да што ты, окстись, детушко, да я…