И маленькая восьмилетняя говельщица стремительно опускается на колени и усердно отбивает земные поклоны и шепчет молитвы пересохшими, робкими губами.
Отысповедовались богаделенки... Потянулись старшеотделенки к правому клиросу... За ними средние... Наконец дошла очередь до стрижек...
Сама не своя стоит точно к смерти приговоренная Дуня. И опять всякие ужасы мерещутся ей. То отец Модест выезжает на спине той или другой "грешницы" из-за ширм, то муки на том свете мерещутся, раскаленные докрасна сковороды, горячие крючья... Гвозди, уготованные для грешников непрощенных. А рядом Дорушка как ни в чем не бывало степенно крестится и кладет земные поклоны.
И Васса так же... И Васса спокойна... А она ли не грешница! Чужую работу в печке сожгла! А лицо спокойное, ясное! Будто ничего не боится Васса! И глядя на подружек, и сама отходит сердцем Дуня.
Не успела заметить, как пробежало время. Она за ширмой.
- Ну, дитятко милое, говори мне, твоему отцу духовному, какие грехи за собой помнишь? - звучит над ее склоненной головкой добрый, мягкий задушевный голос. Робко поднимает глаза на говорившего девочка и едва сдерживает радостный крик, готовый вырваться из груди.
Кто это? Не тятя ли покойник перед нею? Его глаза, ласковые, добрые, сияют в полутьме клироса ей, Дуне. Его большая тяжелая рука ложится на ее стриженную гладким шариком головку. Он! Как есть, он!
- Тятя! Родненький! Не помер ты! Ко мне пришел! Вернулся! - шепчет словно в забытьи девочка, и слезы катятся одна за другой по встревоженному и радостному Дуниному лицу.
А большая рука гладит маленькую головку, и бархатными нотами звучит обычно прежде строгий голос отца Модеста.
Тускло поблескивает крест и золотые застежки Евангелия в полутьме за ширмами, блестят ярко-голубые глазенки Дуни, и огромная бессознательная радость пышным цветком распускается и рдеет в невинной детской душе...