Прошел еще месяц, пока я совершенно не оправилась и не почувствовала себя вполне бодро и спокойно.

Только тогда Люда сообщила мне о своем решении. Мое возвращение к бабушке стало немыслимым. Никто не мог бы поручиться за то, что она вторично не сдаст меня на руки ненавистному Доурову. Но избавиться от ее опеки тоже нельзя было — до моего совершеннолетия. И тогда Люда отправилась к бабушке и стала убеждать ее в необходимости моего отъезда в Петербург, чтобы я хотя бы один год пробыла в институте, среди новых людей, в кругу благовоспитанных девиц, влияние которых будто бы благотворно отразилось бы на моем, по выражению бабушки, «невозможном характере». Люда обещала подготовить меня, чтобы я могла поступить прямо в выпускной класс, и взялась похлопотать, чтобы меня приняли. Сначала бабушка и слышать не хотела о моем отъезде в институт. Она раз десять повторила, что «на ее совести лежит воспитание внучки, и поэтому она сама, лично должна наблюдать за его ходом и не может доверить меня чужим людям, живущим за тысячи верст, хотя бы эти люди были важные и опытные институтские дамы». Кроме того, бабушка была твердо убеждена, что меня «не исправят никакие институты», что я «вконец испорчена», что учиться я не способна и т. п. Нужно было обладать терпением Люды, чтобы не отступить после подобных объяснений, продолжая убеждать упрямую, гордую старуху! В конце-концов Люда добилась своего — бабушка стала понемногу уступать, а затем дала полное свое согласие.

Пока тянулись переговоры с бабушкой, Люда, не говоря никому ни слова, усиленно хлопотала о месте классной дамы для себя в N-ском институте в Петербурге, где она блестяще окончила курс шестнадцать лет тому назад. Добрая, милая Люда! Чтобы я могла завершить воспитание и образование в институте, она жертвовала собственными благами, меняя выгодное и приятное место в доме богачей Соврадзе на тяжелую и трудную долю институтской классной дамы. Зато она давала мне возможность стать образованной светской барышней, достойной дочерью покойного князя, не разлучаясь со мной. Из любви к нашему названному покойному отцу, из любви ко мне сделала это моя кроткая, великодушная Люда…

Когда я оправилась от болезни и окрепла, Люда сообщила мне о принятом решении, но не сразу, а постепенно подготавливая к совершенно неожиданному для меня результату ссоры с бабушкой. Вопреки опасениям Люды, это решение вовсе не испугало меня.

«Лучше в институт, чем оставаться в неволе у бабушки или в клетке у Доуровых, — подумала я, — и главное — ведь в институте я не буду разлучена с Людой».

Когда я совсем поправилась, Люда принялась заниматься со мной. Она самым безжалостным образом муштровала меня по всем предметам и за пять месяцев подготовила меня в выпускной класс N-ского института.

Прошел месяц, другой — и настал срок отъезда в институт. Как ни старалась я казаться равнодушной к предстоящему отъезду, на самом деле, я уезжала из Гори с тяжелым сердцем. Я ничего не знала об участи Керима, Гуль-Гуль и обоих дедушек, остающихся в ауле. Правда, князь Андро сообщил мне, что ага-Керим бек-Джамала сидит в тифлисской тюрьме со своими ближайшими соучастниками, но дальше этого сведения Андро не распространялись, и участь моего друга по-прежнему была темна и непроницаема, как туманы в горах Дагестана…

Все это, начиная с моего водворения в горном замке и кончая поступлением в институт, казалось мне теперь похожим на какую-то пеструю, фантастическую сказку.

Новые места, новые лица, забавная поклонница в лице новой подруги — рыженькой Перской, и эта бледная кудрявая девочка с зелено-серыми глазами, похожими цветом на морскую волну — странная, милая, дерзкая девочка… Не во сне ли я все это вижу? Передо мной серые стены дортуара, потонувшие в полумраке, два ряда кроватей и три десятка голов в смешных белых колпачках… Я смотрю на смешные колпачки, на серые стены и узкие кровати, и веки мои тяжелеют, глаза слипаются… Вот в последний раз мелькнула рыженькая Перская, безмятежно уснувшая в своей постели… Серые стены темнеют и как бы придвигаются друг к другу… Точно черные утесы родных кавказских гор теснятся предо мной. Может быть, это и есть утесы? Может быть, и высокое мрачное здание, и бело-зеленые девочки — только сон, вещий сон прежней вольной, свободной Нины Израэл?

Вдруг где-то близко, совсем близко от меня слышится насмешливый голос, задорно выкрикивающий мне в уши: