И я со всех ног кинулась с террасы в комнаты. Миновала столовую с ее круглым столом, гостиную, где еще так недавно гремела музыка и кружились пары, и только у двери папиной спальни с минуту помедлила, надеясь справиться с волнением, чтобы не показать папе своего беспокойства и мрачных опасений. Потом тихонько, чуть слышно приоткрыла дверь и вошла. Папа лежал против входа на своей широкой и низкой, как тахта, постели (он не признавал иного ложа с тех пор, как я помню его), с закрытыми глазами, со сложенными на груди руками. Он, по-видимому, спал.
«Слава Богу! — подумала я с облегчением, — сон подкрепит его… Больным необходимо спать как можно больше».
Но как он изменился, как изменился бедный отец!
Это исхудавшее страдальческое лицо, эти запекшиеся, синие губы, этот восковой лоб, эти спутанные в беспорядке седые кудри — я едва узнавала их.
Острая жалость пронзила сердце. Стоя у изголовья неподвижно лежащего отца, испытывая непосильную муку жалости, сострадания и раскаяния, я шептала мысленно те самые слова, которые не сумела сказать накануне нашей разлуки:
— Милый папа! Дорогой мой! Бедный! Ненаглядный! Я люблю тебя… Я люблю тебя бесконечно, дорогой отец! Даю тебе слово, честное слово, сделать все возможное, исправиться, чтобы быть похожей на остальных девушек. Ты увидишь мои усилия, мои старания, папа! Ты поймешь меня! Ради тебя, ради моей любви к тебе, я постараюсь обуздать свою дикость, я пойду наперекор природе, создавшей меня горянкой. Я обещаю тебе это. Я обещаю тебе это, отец!
Осторожно я склонилась над ним, склонилась к его губам, — синим и запекшимся от страданий, ужасных физических страданий, какие пришлось испытать ему, — коснулась их и — не смогла сдержать испуганного и отчаянного вопля. Губы отца были холодны, как лед.
В ту же минуту чья-то нежная рука обняла мои плечи.
— Не тревожь его, бедная Нина, — прозвучал над моей головой голос Люды, — наш добрый отец скончался вчера.
Все закружилось перед глазами, поплыло и провалилось, наконец, в непроницаемое черное облако…