Я не понимала рокового смысла этих слов. Я не сознавала всего ужаса моей потери. Я просто ничего не чувствовала. Я словно застыла. По окончании похоронного обряда Доуров, сверкая парадным адъютантским мундиром, подошел, предлагая отвезти меня домой. Уйти от могилы отца? Разумеется, раззолоченный адъютант не понимал дикости, кощунства подобного предложения…
— Зачем домой? Я хочу остаться здесь, с папой.
Со мной осталась Люда.
Пели соловьи, благоухали розы в венках, сплошным ковром закрывавших могильный холмик, а мы с Людей сидели, тесно прижавшись друг к другу, неотступно думая о том, кто лежал теперь под белым крестом и развесистой чинарой — бдительным стражем в его изголовьи.
Когда стемнело, и белые кресты призраками забелели во мраке, Люда взяла меня за руку.
— Пойдем, Нина! — сказала она твердо и повела меня с кладбища.
Машинально повинуясь, я позволила названной сестре привести меня домой, раздеть, уложить в постель.
Люда села в ногах моей кровати и впервые заговорила об отце. И каждое ее слово все больнее растравляло открытую рану моей потери.
— Он любил тебя, Нина, — говорила Люда, — он всей душой любил тебя и думал о тебе всегда, ежеминутно. Когда ты уехала в аул, он страдал от мысли, что ты ему солгала. А когда случилось это несчастье, и его, полуживого, принесли домой пастухи, отец не переставал думать и говорить о тебе, — даже в бреду, даже в забытье. Он благословлял тебя, он прощал тебе, он раскаивался… Пойми только — раскаивался, Нина, в том, что отпустил тебя, не выяснив этого ужасного недоразумения, происшедшего между вами, он, этот святой!
— О! Люда, молчи! Молчи, во имя Бога!