— Ах, лето! — с восторженным вздохом вырвалось у меня.
— И вот, mesdam'очки, войдет Maman, оркестр заиграет марш… — тем же тягучим, неприятным голосом повествовала Дергунова.
В 7 часов началось необычайное оживление; «седьмушки» бежали под кран мыть шею, лицо и чистить ногти и зубы. Это проделывалось с особенным старанием, хотя «седьмушкам» не приходилось танцевать — танцевали старшие, а нам разрешалось только смотреть.
В 8 часов к нам вошла фрейлейн, дежурившая в этот день. На ней, поверх василькового форменного платья, была надета кружевная пелеринка, а букольки на лбу были завиты тщательнее прежнего.
— Какая вы красавица, нарядная! — кричали мы, прыгая вокруг нее.
И действительно, ее добродушное, с жилочками на щеках личико, с сиявшей на нем доброй улыбкой, казалось очень милым.
— Ну-ну, Dummheiten (глупости)! — отмахнулась она и повела нас вниз, где выстроились уже шпалерами по коридору остальные классы.
Внизу было усиленное освещение, пахло каким-то сильным, в нос ударяющим курением.
В половине девятого в конце коридора показалась Maman, в целом обществе опекунов и попечителей, при лентах, орденах и звездах.
— Nous avons l'honneur de vous saluer (имеем честь вас приветствовать)! — дружно приседая классами, восклицали хором институтки.