Начинается утреня. Я беру Егора и иду с ним в собор. Извозчиков нет, и поневоле приходится идти пешком. В соборе прилично, чинно и торжественно. Певческая великолепна. Голоса роскошны, но дисциплина никуда не годится. Покровский поседел; голос его стал уже глуше и слабее. Дьякон Виктор неузнаваем. Григоревич похож на мертвеца.

В соборе встречаю И. И. Лободу, которого узнаю издали по его красному мясистому затылку. Беседуем до конца службы.

Из собора пешком домой. Ноги болят и немеют. Дома разговенье в Иринушкиной комнате: прекрасные куличи, отвратительная колбаса, серые салфетки, духота и запах детских одеял. Дядя разговляется у о. Василия. Наевшись и выпив сантуринского, ложусь и засыпаю под звуки: "ета... ета... ета..."

Утром нашествие попов и певчих. Я иду к Агалиным. Полина Ивановна рада. Липочка не выходит ко мне, потому что не пускает ревнивый муж. Николай Агали, здоровый балбес, держащий везде выпускной экзамен, не выдерживающий и мечтающий о Цюрихском университете. Глуп. От Агали иду к т-те Савельевой, к<ото>рая живет на Конторской ул<ице> в покривившемся заржавленном флигеле. В двух крошечных комнатах стоят 2 девических ложа и колыбель. Из-под кроватей наивно и уютно выглядывают Яковы Андреичи. Евг<ения> Иасоновна живет без мужа. Детей двое. Ужасно подурнела и пожухла. По всем видимостям, несчастна. Ее Митя служит где-то на Кавказе в станице и живет там на холостом положении. Вообще свинья.

Еду к Еремееву, не застаю и оставляю записку. Отсюда к т-те Зембулатовой. Пробираясь к ней через Новый базар, я мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески, и есть даже "Трактир Расия"; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто и картузах, Новостроенка в оливковых платьях, кавалери, баришни, облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, уменье довольствоваться грошами и неопределенным будущим -- всё это тут воочию так противно, что мне Москва со своею грязью и сыпными тифами кажется симпатичной...

У Зембулатовой сантуринское и пустословие. От нее домой, к дяде. Обед: суп и жареные кури (в праздник нельзя без птицы, деточка! Отчего не позволить себе роскошь?) Во время обеда прискакал камбуренок -- субъект с черной бритой рожей, в белой жилетке и достаточно уже насантуринившийся, шляясь по визитам. Служить он у банке, а его брат, англо-<...>, в Варшаве, тоже в банке.

-- Ей-богу, приходи ко мне!-- заговорил он.-- Я всегда твои субботники читаю. Мой отец -- тип! Приходи посмотреть. Ах, да ты забиваешь, что я женатай! У меня уж дочка есть, ей-богу... Да как ты переменился! и т. д.

После обеда (суп с твердым рисом и кури) я поехал к Ходаковскому. Пан живет недурно, хотя и не с той роскошью, какую мы знали раньше. Его белобрысая Маня -- жирный, польский, хорошо прожаренный кусок мяса, красивый в профиль, но неприятный en face. Мешочки под глазами и усиленная деятельность сальных железок. По-видимому, бедовая. Позднее я узнал, что в истекший сезон она едва не бежала с актером и продала даже свои кольца, серьги и проч. Это по секрету, конечно... Вообще в Таганроге мода бегать с актерами. Многие недосчитываются своих жен и дщерей.

От пана к Лободе. Все Лободины постарели страшно. Аноша плешив, как луна, Дашенька потолстела, Варенька постарела, похудела и высохла; когда она смеется, то нос ее прижимается к лицу, а подбородок, морщась, лезет к носу. Марфа Ив<ановна> тоже постарела. Седа. Она мне очень обрадовалась и согласилась ехать со мной в Москву.

У Лободы видел бессмертного Царенко, игривого, болтливого и либерального. Петр Захарыч жив; очень мне обрадовался, интересовался всеми нашими... Говорит осипшим, необыкновенно диким голосом, так что без смеха слушать его совсем невозможно; был женат, но развелся с женою. Идя от Лободы домой, я встретил т-те Савельеву с дочкой. Дочка вся в папеньку: много хохочет и уже прекрасно говорит. Когда я помог ей надеть упавшую с ноги калошу, она в знак благодарности томно взглянула на меня и сказала: