Пока фон Пах таким образом разглагольствовал, Пятеркин сел на скамью и принялся осматривать свое временное жилище… Лесной огонек поэтичен только издалека, вблизи же он – жалкая проза… Здесь освещал он маленькую, серую каморку с кривыми стенами и с закопченным потолком. В правом углу висел темный образ, из левого мрачным дуплом глядела неуклюжая печь. На потолке по балкам тянулся длинный шест, на котором когда-то качалась колыбель. Ветхий столик и две узкие, шаткие скамьи составляли всю мебель. Было темно, душно и холодно. Пахло гнилью и сальной гарью.
«Свиньи… – подумал Пятеркин, косясь на своих врагов. – Оскорбили человека, втоптали его в грязь и беседуют теперь, как ни в чем не бывало».
– Послушай, – обратился он к Луке, – нет ли у тебя другой комнаты? Я здесь не могу быть.
– Сени есть, да там холодно-с.
– Чертовски холодно… – проворчал Семечкин. – Знал бы, напитков и карт с собой захватил. Чаю напиться, что ли? Дедусь, сочини-ка самоварчик!
Через полчаса Лука подал грязный самовар, чайник с отбитым носиком и три чашки.
– Чай у меня есть… – сказал фон Пах. – Теперь бы только сахару достать… Дед, дай-ка сахару!
– Эва! Сахару… – ухмыльнулся в сенях Лука. – В лесу сахару захотели! Тут не город.
– Что ж? Будем пить без сахару, – решил фон Пах.
Семечкин заварил чай и налил три чашки.