-- Что ж, это божья воля! -- сказал я, подделываясь под монашеский тон. -- Всем умирать нужно. По-моему, вы должны еще радоваться... Говорят, что кто умрет под Пасху или на Пасху, тот непременно попадет в царство небесное.

-- Это верно.

Мы замолчали. Силуэт мужика в высокой шляпе слился с очертаниями берега. Смоляные бочки разгорались всё более и более.

-- И писание ясно указывает на суету скорби, и размышление, -- прервал молчание Иероним, -- но отчего же душа скорбит и не хочет слушать разума? Отчего горько плакать хочется?

Иероним пожал плечами, повернулся ко мне и заговорил быстро:

-- Умри я или кто другой, оно бы, может, и незаметно было, но ведь Николай умер! Никто другой, а Николай! Даже поверить трудно, что его уж нет на свете! Стою я тут на пароме и всё мне кажется, что сейчас он с берега голос свой подаст. Чтобы мне на пароме страшно не казалось, он всегда приходил на берег и окликал меня. Нарочито для этого ночью с постели вставал. Добрая душа! Боже, какая добрая и милостивая! У иного человека и матери такой нет, каким у меня был этот Николай! Спаси, господи, его душу!

Иероним взялся за канат, но тотчас же опять повернулся ко мне.

-- Ваше благородие, а ум какой светлый! -- сказал он певучим голосом. -- Какой язык благозвучный и сладкий! Именно, как вот сейчас будут петь в заутрени: "О, любезнаго! о, сладчайшаго твоего гласа!" Кроме всех прочих человеческих качеств, в нем был еще и дар необычайный!

-- Какой дар? -- спросил я.

Монах оглядел меня и, точно убедившись, что мне можно вверять тайны, весело засмеялся.