Во все это время, уже при луне, медведь только один раз вышел из-за черемухового куста на окраину залавка, и как бы опнулся (остановился) на месте. Спина его точно серебрилась от росы, а ноги казались очень тонкими, вероятно, оттого, что шерсть на них смокла и прильнула к ногам. Только тут дедушка едва поворотил направо голову, подался ко мне спиной и едва заметно повернул дуло винтовки на правую же сторону.
Сердце во мне точно замерло, и я ждал, что вот-вот медведь выйдет на солонец и раздастся громовой выстрел. Но мишка, вероятно, не подозревая засады, скоро зашагал по окраине и скрылся из глаз.
Я подтолкнул Елизарыча и тихо прошептал:
— Что не стрелял, разве тебе не видно?
— Неловко, ждал, что выйдет поближе, — так же тихо отвечал дедушко.
Но вот стало отзаривать на востоке, и поиски медведя затихли. Он ушел. Настала мертвая тишина. Там и сям вблизи начали покрикивать гураны (козлы), но ни один из них не вышел на солянку, а каждый с тревожным ревом убегал в чащу уже показавшегося леса. Проклятый медведь опугал всю местность и испортил охоту.
Наконец сильно заалел восток, и солнце готовилось выкатиться из-за позолоченных уже верхушек нагорного леса, как вдруг раздался громовой выстрел Николая Степаныча и протяжно, как-то глухо покатился по всей окрестности и эхом переходил с горы на гору, звуча все тише и дальше и наконец замер где-то далеко, в хребте проснувшейся тайги.
— Вот так лязнул наш Николай Степаныч! — уже громко проговорил Елизарыч. — Кого это он, сердечный, так ляпнул?
— Кого же, как не козулю. Поди-ка, переломил надвое! — заметил я.
В это время Елизарыч поднялся с насиженного места, долго потягивался, зевал и разминал свои кости, махая руками. Я закурил папироску и подал другую дедушке.