В это время вышли из избы его сын, хозяйка и старший внук со свечкой в руках. Но ветром тотчас захватило огонь, и я с непривычки к избе едва попал в маленькие дверцы…

Старушка, жена Николая Степановича, тотчас распорядилась подбросить на загнетку мелких дровец. В избе стало светло, тепло и уютно, а в объемистом горшке варились уже пельмени[20], и толстый, неуклюжий самовар начинал пыхтеть в углу около печки. Молодуха, жена сына, торопливо накрывала на стол, обтирала посуду и частенько подбегала к самовару, чтобы пораздуть его голенищем старого сапога.

— А вы что же, разве еще не ужинали? — спросил я, ни к кому не обращаясь лично.

— Нет, барин, не ужинали. Так ведь еще рано, мы вот сидели да починивались, — говорил Шестопалов. — Это, значит, падерой-то затянуло, так оно и показывает, что поздно, а то нет; мы вот только что отсумерничали да и зажгли светец.

— А мы к вам насилу попали: хоть пальцем коли, не видать ничего, да и шабаш. Фу ты, братец, какая оказия поднялась, страсть! — говорил привезший меня ямщик, греясь у печки.

— Я ведь давненько услыхал, что потенькивают колокольчики, да думал, что так кто-нибудь, мол, трахтом пробирается в такую непогодь и, признаться, пожалел проезжающих, — толковал Николай Степанович, разводя руками.

Мы уселись на лавке и в короткое время успели о многом потолковать с гостеприимным хозяином. Николай Степаныч, как сибиряк, спросил меня обо всем, что его интересовало, и в свою очередь толково отвечал на все мои вопросы, душевно соболезнуя о том, что Култума стала уже не та, а судьба разъединила нас, и теперь нет случая попромышлять вместе…

Подали ужинать и накрыли мне одному.

— Это что же такое? — сказал я. — Садитесь все, а я один есть не стану. Я ведь не «чашник» и не «белоногой веры».

— Ну что же, старуха, давай, накрывай скорее на всех; вишь, его благородие не любит, — говорил старик.