— Прощайте, милейший Павел Елизарович, прощайте! — говорил я, невольно дрогнувши от подступающих слез и волнения.
Лицо моего приятеля как-то вдруг вытянулось, глаза сделались больше, а на лбу и у носа появились вопросительные складки.
— Что? Что такое случилось? — говорил он, беря меня обеими руками за мою широкую длань. — Уж не помирать ли собираетесь? — продолжал он, как бы думая пошутить.
— Ну нет, Павел Елизарыч, умирать не умирать, а все-таки прощайте!
— Да что такое, в самом деле, за притча? Поясните, пожалуйста.
— А вот, батенька, получил указ о переводе, прочитайте-ка.
Черемных взял бумагу, подошел к окну и, пробежав предложение, сначала почмокал губами, а потом, отвернувшись, положил его на стол и задумался, не взглянув на меня, видимо, он стеснялся того, что на его глазах навертывались слезы, которые он хотел скрыть.
— Ну что? — спросил я, невольно утирая платком веки.
— А что вам сказать, Александр Александрович! На все воля господня и распоряжение начальства, значит, надо сдавать управление и ехать, тут ничего не поделаешь, — сказал он как-то внушительно.
— А я хотел бы протестовать или проситься, чтоб оставили здесь, потому что ужасно как нежелательно служить на каторге. Я знаю ее по Шахтаме, и сердце мое не лежит к этим карающим человека работам.