Такие разговоры часто вели мы с Тимофеем Федоровичем. То он говорил много и подолгу, рассказывая о своих мыслях, сомнениях, надеждах, а я только реплики; то, наоборот, он жадно расспрашивал и ставил вопросы, заставляя меня выкладывать все, что знаю и думаю, все, чем хата богата. Принес он мне однажды свою рукопись, озаглавленную «Эмиграция в прекрасную страну или борьба света с тьмой», подписанную «плебей Тимофей Гаврилов». Фабула «Эмиграции» заключалась в том, что в некоторой стране, где жизнь была людям тягостна, трудна и уныла, ходили слухи о лежащей где-то на краю света «прекрасной стране». Легенд о ней было много и описывали ее по разному.
Следовали аллегорические описания, в которых можно было разглядеть языческое, магометанское и христианское понятие о рае. Однажды некий смелый «юноша Вольфганг» решил перестать верить на слово всем этим рассказам и, снарядив корабль, набрал «эмигрантов» для розысков прекрасной страны. Следует описание гонений и нареканий, которым подвергаются смельчаки от остающихся, косных и покорных. Потом описание бурь, приключений, крушений, в которых обрушиваются на смельчаков и море с его чудовищами (море житейское и его властители) и небесные стихии, в виде туч, закрывающих солнце (духовенство, закрывающее собою от людей солнце истины). После целого ряда еще многих замысловатых аллегорий, изображающих последовательное крушение многих верований, понятий и надежд, не разыскав нигде прекрасной страны, Вольфганг встречается с «навархом Рацио», с которым беседует над «истлевшими листами Библии».
Многое открывает ему «наварх Рацио». Но главное открытие состоит в том, что нигде нет готовой «прекрасной страны», а нулсно всем странам переродиться в «прекрасные страны». И для этого поворачивает «юноша Вольфганг» свой корабль домой, чтобы обогатить брошенных им сограждан и своими разочарованиями и своей новой верой.
Рукопись была гораздо запутаннее, чем представлено в этом схематическом виде; всего я и не помню; там аллегория громоздилась на аллегорию, а порою изложение нарочито запутывалось, чтобы в самых «опасных» и щекотливых местах поняли лишь «посвященные». Много было и наивностей: так, чтобы изобразить понятие о рае, как месте физических наслаждений, был представлен рассказ о стране, где все жители «пили сладкое вино амвросию и питались бештектами и птичием мясом»… Ничего более пышного и роскошного мужицкая фантазия не могла себе представить.
Я дал Тимофею Федоровичу роман Беллами «Через сто лет», как канву для всех наших будущих бесед о «прекрасной стране», в которую должна переродиться наша жалкая и несчастная страна. Дал ему и еще кое-что по социальным вопросам. Чтение и беседы пошли в прок. Мне вскоре пришлось прочесть в «Епарх. Ведом.» отчет известного сектантоеда миссионера Боголюбова, одного из птенцов гнезда Саблера и Победоносцева, о его поездках по епархии. В нем доносительским тоном повествовалось об особенно вредном влиянии начетчика Гаврилова, в районе деятельности которого среди сектантов появились новые веяния: проповедь против богатства и богачей осложнилась какими-то толками о том, что наступит время, когда денег не будет вовсе, а община будет вести хозяйство сообща, как единая семья, что не будет ни солдат, ни полиции, ни тюрем, ни начальников, а одни «доверенные люди» у общего имущества. Попы били тревогу: новая проповедь действовала гораздо сильнее, чем схоластические споры из-за догматов и казуистические толкования противоречивых текстов…
Через несколько времени приезжает ко мне другой молоканин — Ерофей Федотович Фирсин, о котором стоит поговорить особо. Он весь сияет.
— Как наш Тимофей Федорович орудует — одно удовольствие. Ну, и туго же приходится миссионерам — яко тает воск от лица огня. И раньше, бывало, он их вгонял в пот; ну, только тогда наши — радовались, а православные смущались либо злобились. А теперь, когда он стал меньше по текстам, да про обряды, а больше от разума, да о земном, о несправедливом строе нашей жизни, о царящей неправде — так и молокане, и православные — все за него, все заодно, а поповство на отшибе. До того дошло дело, что в Рассказове (огромное фабричное село, почти город, близ Тамбова) Боголюбов решил удалить Тимофея Федорыча с собеседования: ты-де не здешний, а налетчик, посторонний смутьян, тебе здесь делать нечего. Даже арестом грозился. Ну, и ушел наш Тимофей Федорыч; а за ним следом и повалили все и православные тоже. Один Боголюбов с десятком людей остался: срам такой, что он уехал, с лица переменившись. Ах, и озлобились же они на него. Ну, теперь ему надо быть начеку: как бы не подвели под недоброе.
Через несколько времени мы снова тряслись на плетеной повозке с Тимофеем Федоровичем, направляясь в большое село Нащекино, где был молоканский праздник и большой съезд видных молокан не только из округи, но из всего уезда. Всю дорогу мы проговорили о земельном вопросе. Он заставил меня долго рассказывать о Чернышевском и о Генри Джордже. Потом сообща пытались появственнее для всякого крестьянина представить, как вся земельная собственность страны может быть слита в одну великую поземельную общину, как уравнительные порядки, применяемые в селе между отдельными домохозяевами молено применить к отношениям между селами, и еще далее между волостями, уездами, губерниями. И я должен сознаться, что не все мне приходилось учить Тимофея Федоровича: нет, я сам порой от него учился. Его острый ум, его знание крестьянского хозяйства находили часто практическое решение там, где я рассуждал слишком отвлеченно и по-книжному.
— Ну, а теперь, Виктор Михалыч, вы посмотрите, как я ото самое для наших молокан обработаю. Это я буду перед вами, как на экзамене…
В Нащокине я был на обычной молоканской «братской трапезе». Самым почетным гостем был начетчик Захаров из села Мирополья. Это был высокий-высокий старик, настоящий деревенский Авраам, осанистый, хотя слегка уже согбенный годами, с длинной, белой как снег бородой и такими же волосами; фигура импозантная, иконописная — так и просится на полотно. Он пользовался всеобщим уважением и необыкновенным авторитетом. Умом он значительно уступал Гаврилову, не обладая ни гибкостью его соображения, ни остротой и подвижностью собственной ищущей мысли. Но в нем было столько чистоты, детски-невинной прозрачности мыслей, умиленности настроения и неисчерпаемого благодушия, что удивляться общему любовному почтению к нему не приходило в голову.