— И наш ямщик раскатился детски-довольным смешком… А чего там задаются. Ведь что я тебе скажу, мил человек — и он конфиденциально склонился ко мне — хочешь веришь, хочешь нет, а ведь на наших глазах все и сделалось. Так что завелись там такие секретные люди, сговорились и начали. В одночасье. Теперь на всю округу славятся, все в затылках почесывают: вот бы и нам, как павлодарцы… Да что, — и он с презрением сплюнул.
— Ведь у нас народ-то какой? Рохля народ.
Разве с ним что сообразишь? Талды-калды, только на это и годится, а как до дела — нет никого. Вот павлодарцы — другое дело.
— Чего же так? Я ведь думаю, что и павлодарцы из того же теста вылеплены, что и вы — заметил я. Или они испокон веков умней вас, прочих, уродились?
— Какое. Эх, милай, — каким-то особенным, проникновенным тоном заговорил возница — что я тебе скажу. Ведь поверишь ли: хуже, чем у нас, у них было. Бились, как мухи в паутине. Главный паук, писарь-то — что он народу разорил. Не то, что десятками, сотнями семей надо считать. До чего доводил: с молотка все продавал, оставлял в чем мать родила. Куры шли — по пятаку штука. Самовары — по целковому. Да что таи живность или хлеб из зимнего запаса; рамы из окон выставлял — продавал. Сам векселя скупит, переведет на жену; сам присудит по векселю, да сам же все и скупит, конешно, для виду подставит либо племянничка, либо кого-нибудь из своих же должников. С помещиками хлеб-соль водил, им помогал; о весне, когда у мужика хлебушка-то на исходе, такими договорами мужиков опутают, что хоть в петлю — и то лучше. И все эти условия занесет в волостную книгу — и крышка, не отвертишься. А теперь и он завертелся, наступили ему на хвост, да и помещики, слышно, поопасываться стали. Земский Есипов, говорят, сан посоветовал: от греха-де уезжайте покудова в Борисоглебск, посмотрим, что дальше Бог даст — а сейчас опасно.
Петруха Добронравов весь расцветал, слушая наивно-завистливые отзывы мужика об этих «ловкачах-павлоградцах». Нетрудно было на этом примере иллюстрировать, как важно, чтобы мужицкая организация продержалась дольше и не лопнула сразу, на одинокой вспышке. Было много шансов заразить жаждой организоваться целый крупный район. С полным единогласием в этом вопросе въехали мы в Павлодар.
На следующий день я увидал, прежде всего, главного основателя «Общества братолюбия» — Петра Данилыча Щербинина. Он резко выделялся из среды остальных мужиков решительно всем, начиная с покроя платья: одевался он почти по-городскому. Жил он бедно, надела не имел; иногда крестьянствовал, иногда ограничивался огородом, но его крошечная хатка блестела чистотой, и он тянулся из последних сил, чтобы все было «справно». У него была целая маленькая библиотека, среди которой преобладали книги юридического содержания. Как к человеку умственному и деревенскому «ходатаю», к нему все относились почтительно.
С лица он был сильно смуглый, с проницательными глазами и черной шевелюрой, росту невысокого, с беспокойными движениями, нервный, с меткой речью. Как и полагается, язык у него был привешен хорошо. Когда мы стали говорить о навербованных в братство членах, он выказал большое знание людей, уменье понимать и характеризовать их сжато и ярко, словно несколькими уверенными мазками. Он явно чувствовал себя головой выше своей среды и смотрел на всех товарищей, кроме Петрухи, сверху вниз; с Петрухой-же видимо был связан настоящей дружбой человека, который устал жить, не имея товарища, с которым мог-бы жить душа в душу, на равной ноге. В нем чувствовалась природная острота ума и недюжинная наблюдательность. Настойчивости, терпенья, уменья добиваться своей цели хотя-бы обходными путями — было у него сколько угодно: это был, что называется, тертый калач… Пойди он по другой дороге, по пути «стяжательства» — и он лучше всякого Качалина сумел-бы держать в руках всю волость и заставлять всех плясать под свою дудку. Но он был типичным беспокойным «мирским человеком», который ни за что не может мириться со злом и неправдой, норовит стать поперек горла всякому мирскому захребетнику и, как зуда, будет вечно возбуждать всех против злоупотреблений.
Из других членов братства обращал на себя внимание интереснейший тип: тот самый Иван Трофимович Попов, о котором я упоминал, как, о союзнике волостных воротил. Это было самое последнее «моральное завоевание» крестьянской организации, живое свидетельство того глубокого влияния, которое она оказывала на умы и сердца. Иван Трофимович, сивобородый гигант лет за пятьдесят, был мужик гордого несгибаемого нрава. Он не мирился с жал-коп крестьянской долей и хотел во чтобы то ни стало выбиться из нее и заставить себя уважать.
Увы! единственным путем к этому было в старой русской деревне обогащение, а оно достигалось за счет ближнего. И вот Иван Трофимович достиг своего. Никто им не смел помыкать, от всех, и от властей в том числе, ему были почет и уважение. Якшаясь с деревенскими «ястребами», он и сам беспощадно грабил соседей. Вся недюжинная сила его натуры ушла на это. Ивану Трофимовичу, видимо, и раньше не легко давалась эта хищническая роль. Он сильно, упорно, порой запойно пил. Сначала он с явным недоверием отнесся к походу Щербинина и Добронравова против сельских воротил, подозревая обычное подкапывание одной кучки дельцов — голодных — под другую кучку дельцов, — уже отъевшихся. Но время шло, и полное бескорыстие «смутьянов» выяснялось с абсолютной бесспорностью. Это послужило толчком, разбудившим у Попова совесть. Глядя на него, я думал: в старое время из него наверное вышел бы Некрасовский «Влас», у которого, после духовного потрясения