Наконец, как-то разговор повернулся так, что она стала говорить -- именно с того, что я сказал: "Ведь я вероятно всегда должен буду жить в Петербурге -- вам придется жить в разлуке с Сократом Евгеньичем".
"Что делать! Я очень люблю папеньку, но всегда хотела жить врозь с ним".
"А ведь вы его очень любите?"
"Очень. Когда он был болен, я сказала ему: вы должны жить, потому что я не переживу вас. И я в самом деле чувствовала, что умру или сойду с ума".
"Он ваша единственная защита".
"Да, он моя единственная защита, не совсем достаточная, но все-таки я живу кое-как при нем; без него я решительно не могла бы жить. Когда он был при смерти, я дня два была в страшном мучении, но потом я стала равнодушна, решительно одурела, потеряла всякую способность что-нибудь чувствовать, была как деревянная. Все плачут, я ничего, спокойна и холодна. Я сказала ему: "Папенька, я умру вместе с вами".-- "Нет, я хочу жить для тебя" -- для меня, для одной меня, так сказал он -- "и я буду жив для тебя" -- и он остался жив для меня. Так и когда я сама была больна холерою -- я была очень опасна, так что отчаялись , в моей жизни, я сказала: "Папенька, я не умру, потому что это огорчило бы вас, я хочу остаться жить для вас", и я осталась жива. (Раньше этого я спрашивал ее об отношениях к Венедикту и Ростиславу.) А мне хотелось все-таки умереть. Тогда я была еще ребенок, но мне хотелось умереть. Не хотелось только потому, что я не хотела огорчать папеньку. А я совсем приготовилась умирать. Я лежала в полузабытьи, не видела и не слышала. Я призвала Венедикта и стала делать свое духовное завещание. Отдала ему ключи от своих ящиков. "Ты возьми все (мы были еще совершенно детьми, собирали пятачки и гривенники; у нас их было довольно много), возьми все. Только мой рабочий ящик и мои начатые работы -- тебе они не нужны -- отдай Анюте. Ты там найдешь мои секреты, не смейся над ними". Он бросил ключи под кровать, заплакал и убежал. Тут я увидела, что он в самом деле любит меня. Маменька ни разу не, входила ко мне во все время моей болезни. Я лежала и думала о том, как я умру, как меня будут хоронить, как будут плакать мои знакомые, потому что я непременно думала, что по мне будут плакать; как и кто меня понесет -- я хотела, чтобы меня несли -- в каком платье меня положат".
Тут же я спросил, можно ли быть у Патрикеевых, т.-е. можно ли видеться с ней там.
"Я очень часто там бываю, каждое воскресенье".
При этом же я снова увидел чрезвычайную мягкость и доброту ее характера. Серг. Гавр. Шапошников, у которого довольно шумело в голове, все подходил, мешал нам и целовал ее руку. Его неотвязчивость и нежничанье видимо весьма грубо оскорбляли ее. Раз она даже рассердилась весьма серьезно. У [нее] стало дергать губу. Но каждый раз и тут даже она по моей просьбе давала ему целовать руку, чтобы отвязаться от него: как много ума и доброты! Это повторялось раз 6 или 8 и ни разу не заставлял ее гнев изменить своей мягкости.
После этого они поехали на катанье. Лошади были горячие, кучер пьян. Я боялся, чтобы не случилось чего-нибудь, хотя и считал твои опасения неосновательными. Я остался у Чесноковых дожидаться их, потому что они должны были воротиться пить чай. Очень долго их не было. Я уже думал, что не приедут. Но вдруг нас позвали в дом (мы сидели во флигеле). Входит Катерина Матвеевна, бросается навстречу и говорит, что лошади разбили их (т. e. Ольгу Сократовну, Шапошникову и Анюту Чеснокову -- они сидели вместе на чесноковских лошадях).-- О. С. сидит в креслах у дивана в гостиной к той стене; которая к спальне. Я сажусь подле нее. Она со смехом, с истинною веселостью начинает рассказывать: