15 [февраля].-- Во вторник пошел в университет. Вчера вечером написал две первые страницы набело и в университете написал еще страницу. Никитенке ничего не писал, потому что думал, что достанет прежнего. Он принес "Бориса Годунова" разбирать, и когда спросил, есть ли что у нас, я сказал, что, кажется, ему угодно было разбирать "Бориса Годунова". Говорил несколько хорошо, но большею частью вещи, которые давно сказаны Белинским гораздо лучше и с лучшей точки зрения, а много и устарелого уж говорил. Оттуда к Вольфу, где ничего нового. Вечером пришел Вас. Петр., просидел до 10, говорил довольно много, сидели все одни -- весьма хорошо. Большею частью говорили о политике, потому что он принес "Débats", которые не совсем дочитал, но назад взять в этот раз не захотел последние номера. Говорит: демократы глупы, поэтому едва ли можно надеяться успеха. Я отвечал, что они делали все, что возможно и проч., оправдывал их, говорил, что по "Débats" нельзя судить. Он говорил, что людей нет; я говорил, что есть, напр., хоть у Ламартина неужели недоставало мужества или решительности, или у Луи Блана, когда он говорил в Собрании 15 мая и оправдывал Барбе и Альбера и проч. Когда уходил, говорил, когда я буду? Я сказал, что не раньше субботы, потому что буду все писать. Он сказал: "Если так, я буду в среду или четверг", -- ив самом деле в четверг пришел.
16-го [февраля].-- Когда я переписывал предисловие свое до рассказа, особенно первую половину его, мне пришло в голову, что это все весьма гадко, и я сомневался, буду ли я продолжать эту вещь -- так гадко написано и проч. Дописал все-таки до Жозефины. Ждал Ал. Фед., его не было; Василия Петровича тоже.
17-го [февраля].-- Так как Куторга хотел быть, то я должен был идти в университет, но его не было. Утром успел написать одну страницу Жозефины. После обеда долго сидел так, как и утром, читал "Сын отечества", который принес вчера Ив. Гр., особенно комедию Шекспира "Укрощенная злая жена", где нет ничего особенного, ровно ничего, но ум виден. В 5 1/2 пришел Вас. Петр., и мы разговорились. Я начал читать ему эту вещь -- мысль, которая и раньше пришла мне в голову, что он скажет, стоит ли посылать и какие есть главные недостатки и можно ли их поправить. Он взял лист, который написан, и три последние [номера] 29--31 января "Débat". Говорили о том, о сем, -- сначала он все о своей прежней жизни, после уж и я о себе, о том, какой у меня в голове хаос, как я ничего не могу сказать положительно и проч. Он говорил, что это от молодости, сказал о том, как я готов всему верить, что скажет порядочный человек, решительно всему, напр., что скажет Наполеон, Ламартин, Гете и проч. Он рассказывал о своей прежней жизни, о доме, (?) {Неразборчиво. Ред. } который говорит по-латыни глупости относительно богословия, и проч. Я начал говорить, что я ничего не знаю даже о себе, напр., трус я или нет, что и то, и другое равно мне кажется достоверно, а скорее всего я трус и человек бесчувственный вместе, и проч. Я сказал, что приду в субботу.
Любинька взяла у меня в эти дни всего 12 р. сер., потому что не было денег; мне было совестно, что я ничего не отдаю им, но мало совестно, потому что ведь туда употреблять их, куда употребляю я, гораздо нужнее; теперь вздумала отдавать 3 р. сер., я взял только один, потому что это было недавно, а остальное не хотел брать, да и не возьму, конечно, потому что мне и так совестно, что ничего не отдаю им, но мало совестно, потому что я человек вместе и раздражительный, и бесчувственный в высшей степени.
Напишу, что теперь я думаю о своей "необходимости отрицательной стороны воспитания". Сначала о манере. В первой половине до рассказа, во-первых, повторения и усиления риторические на манер Куторги портят; это произошло сколько оттого, что я довольно легко разгорячаюсь, как навоз, и начинаю испускать дым, если не огонь, столько и оттого, что не обделываю, а мысль, в то время, как она не обдумана заранее, дополняется в то самое время, когда пишу, и выходит мысль, как будто наш Свод законов с десятью дополнениями, из которых каждое -- повторение прежнего и прибавляются новые клочки. Итак, это должно переделать бы, но я спешил. Потом какая-то патетичность, которая происходит от этого самого. Потом мне не нравится теперь, что я слишком горячо выразил, что никто не думает и не пишет об отрицательной стороне воспитания; у нас это так, но почему я знаю, что в других литературах и у ученых других народов? И не будет ли это в таком же роде, как Никитенко, который всегда говорит, что, напр., о Державине и Пушкине почти ничего у нас не сказали, они не оценены, и говорит в виде общих мест то, что давно с умом, резкостью и последовательностью высказано Белинским; так и я. А что касается до второй части, то самый главный недостаток, мне кажется, то, что я придал любви Петра Ивановича к Жозефине более продолжительности и интенсивности, чем следует, да и его сделал образованнее, чем он в самом деле. И вообще рассказ получает в моих устах какой-то мелодраматический оттенок, который должен вредить впечатлению на тех, которые одарены вкусом. И потом мне кажется, что все это вообще, -- обе части, и половина первая, и самый рассказ, -- растянуто, так что снова приобретает какую-то аффектацию, и выходит что-то снова вроде Куторги. Теперь я решительно не знаю, пошлю ли в "Современник", -- скорее что пошлю, но решительно не знаю. Много это будет зависеть от Вас. Петр. Что он скажет об этом сочинении, я не знаю. Я думаю, что может показаться ему, что дело идет из-за пустяков, из-за мысли, которая вошла бог знает каким манером в голову, и в чем она истинна и применима,-- давно уже прилагается всеми порядочными людьми, а в чем не прилагается, в том доведено мною до нелепости, как всякий дурак, который проколачивает голову, молясь богу.
18-го [февраля]. (Писано 19, в субботу, у Фрейтага снова.) -- Куторги не было. Я сказал, чтобы аплодировали ему, о чем начали говорить некоторые, и говорил много. Из университета домой, где прочитал почти все "Débats". К Ворониным. Узнал в университете, что Куторга старший133 за пропущенные года три назад стихи сидит на гауптвахте, и даже, -- сказал мне Воронин, когда я был у них, -- государь спрашивал министра, может ли профессор Куторга продолжать лекции. Ныне, когда я пришел в университет, я говорил об этом резко. От Ворониных пошел к Вольфу, где думал от 26 февраля "Staatsanzeiger" найти (открытие палат), но [был] только от 24. Выпил кофе, посидел до" 10. Когда полез за целковым, увидел, что в кармане нет ключа, думал -- позабыл, но когда вышел, вдруг зазвенело -- из кармана выпал двугривенный: итак, ключ выпал также. Это меня потревожило, но я думал, что может быть забыл дома -- нет, обыскал все места. Зашел к Ал. Фед., взял "Современник", его не было дома; у него лежал атлас, я посмотрел его. Итак, меня беспокоило, что должно еще терять 60 к. сер. за ключ. Ныне, идя в. университет, вздумал, что можно вывернуть замок и приискать ключ на толкучке. Это заставило почти перестать думать, что-то будет у Вас. Петр., когда я схожу к нему, что-то он скажет о моем сочинении? Вздумал, не спросить ли у Куторги после лекции, что с его братом, -- это так, для того чтобы сказать что-нибудь и выказать, участие, да и в самом деле любопытно. Что-то за границей? В Риме и Тоскане республика. Когда мне сказал это Славинский, я с нежным участием сказал: "дай бог им успеха!" -- тихим, нежным голосом, а не резким голосом гнева на противников, не голосом войны. Что-то будет? Дай бог, чтобы было хорошо.
Пробовал отпереть замок шпильками и вязальною иглою, потому что нужно было достать из ящика некоторые бумаги, но не мог. Наконец, догадался достать сквозь щель, не выдвигая ящика, в промежуток между стенками и крышкою стола, и в самом деле достал все, что нужно. Теперь начинаю пересматривать свой рассказ о Жозефине.
(Писано у Фрейтага в пятницу 25 февр.) -- Всю эту неделю ничего не делал, кроме того, что переписывал рассказ о Жозефине, и теперь дописал до конца того, что она о себе рассказывает, и должно начать слова Петра Ив. Швецова. Меня сильно занимало, сколько выйдет страниц, и тогда, когда я писал, и когда я переписывал. Когда писал, сначала думал, что надобно как-нибудь написать до 30; когда написал предисловие (1 лист) и должен был переписывать рассказ о Жозефине, думал, что упишу на 3 1/2 полулистах, поэтому 12 страниц моего письма, поэтому 24 "Современника" (Науки) -- поэтому всего будет + 23 = 36 -- 37. Теперь вижу (потому что во время самой переписки я много прибавил), что едва упишется на 5 полулистах, поэтому почти 36 -- 37 страниц один рассказ, а всего поэтому 49 -- 50. Когда писал и переписывал, довольно легко придумывал ход событий и события, поэтому я стал считать себя способным к писанию повестей, между тем как раньше думал, что я не могу ничего выдумать -- ни характеров, ни особенно происшествий, -- нет, могу.
В субботу был Куторга на лекции, и я хотел, чтобы хлопали, потому что мне вообще хочется делать шалости, глупости и т. п. и почему же не польстить человеку? Я всегда готов польстить, т.-е. сделать удовольствие, особенно если насмех, это в моем духе.... {Неразборчиво. Ред. }. Я говорил перед лекцией, чтоб хлопать, -- первую идею подали об этом те студенты, которые были у него во время болезни, -- за то, что он сказал, что, пока может, он не оставит университет, так он его любит. Во время лекции я даже написал билетик и стал передавать его из рук в руки: "после лекции аплодировать Михаилу Семеновичу", -- не согласились, написали: "во вторник". Хорошо; во вторник я также говорил и даже было написал фальшивой рукой: "Некоторые из студентов филологического факультета предлагают своим гг. товарищам аплодировать г. профессору Мих. Сем. Куторге за его превосходные лекции и за выказанную им во время болезни любовь к университету. Они предлагают аплодировать 22 февраля во вторник после окончания лекции". Это хотел я положить на кафедру, когда не будет никого в аудитории, но не успел; поэтому осталось так в кармане, из которого в среду выронил, доставая платок; поднял Славинский и прочитал вместе со мною. Я показал свое незнание об этом листке, кажется, довольно хорошо, так что нельзя подозревать. Так во вторник все-таки я продолжал говорить, что должно аплодировать; немногие согласились, многие спорили, и даже Воронин, который, наконец, сказал об этом Куторге, который сказал, чтоб не хлопали. Когда Воронин сказал это нам, я перестал говорить об этом.
В субботу был у Вольфа; вечером у Вас. Петр, и говорил об общих вещах, о благе рода человеческого и т. п. Он говорил более в таком духе, какого я не мог подозревать, почти совершенно так, как у меня написано, когда я писал об эгоизме Гете, о различии между [заурядными и] такими людьми, как Гете, и между прочим, о том, что одни ничего не знают того, из чего состоит главным образом жизнь этих людей, что любовь у них обращена на другие решительно предметы, общие, а не свои частные -- науку и проч., и, напр., любовь к женщине имеет решительно не тот характер.