Но, будучи хорошим, чистым делом, отправление письма с этою просьбою не было таким делом, которое уже само по себе давало право на имя замечательного, благородного человека тому или той, кто сделал его. Услуга другу, не требующая пожертвования со стороны делающего ее, -- это еще не бог знает какой высокий подвиг. Очень может [быть], что человек, сделавший это, был очень хороший человек, но очень может быть, что он был и просто обыкновенный недурной человек, каких во всякой сотне бывает 70 или 80 человек. Но помещица как прежде показала себя действительно благородной женщиною, которая для пользы другого, даже вовсе незнакомого ей, готова забыть свой денежный расчет, так и теперь. Она вызвала к себе экономку Ивана Яковлевича, объявив, что не хочет дольше позволять ей ходить по оброку. Она для спасения человека от дурной, вредной ему женщины жертвовала доходом, который получала от этой женщины. Прежде помещица являлась нам человеком, который не хочет пользоваться особенностью и благоприятностью случая для получения особенных выгод; это черта не совсем дюжинная; теперь она отказывалась от обыкновенной, уже получавшейся выгоды, чтобы сделать пользу человеку совершенно чуждому ей, -- это уж очень и очень недюжинная черта. Вызываемая девушка не была нужна ей; она теряла оброк и должна была кормить бесполезную ей женщину.

Я не знаю, как пошла жизнь этой вызванной девушки, много ли она убивалась -- вероятно; но, разумеется, о ней не было никаких слухов. А Иван Яковлевич был совершенно расстроен,-- тосковал, тосковал, и однажды слуга, подавший ему бриться, увидел его лежащего облитого кровью, с перерезанным горлом, когда вошел через полчаса; слуга закричал, -- побежали за фельдшерами, фельдшера нашли Ивана Яковлевича еще дышащим, перевязали рану, -- рана оказалась не смертельна, -- через несколько времени [он] уже сам помогал своим помощникам залечивать ее. Скоро он выздоровел, опять занялся больницею, больными; говорил, что очень доволен, что не удалась его попытка зарезаться, что ему самому смешна она, -- бывал, попрежнему, в гостях, -- приезжал в Саратов, -- был у нас, -- наши не заметили в нем ничего, показывающего отчаяние, -- но через два, три месяца после этого свиданья мы услышали, что он опять перерезал себе горло бритвою, и на этот раз уже смертельно.

Это история, дошедшая до чрезвычайной развязки, которая придала ей необыкновенность. Но бесчисленное множество обыденных историй страдания, происходивших около нас, производило впечатление того же смысла. Не злые люди, а добрые, хорошие бывали причиною большей части тех бед, свидетелем или слушателем которых я был в детстве. И, конечно, это очень сильно подготовило меня к тому понятию о страданиях людей, которое с полнейшею точностью олицетворилось для меня следующим происшествием.

В 1851 году, в самом конце зимы, я отправлялся в Саратов; нашлись попутчики, -- двое приятелей, из которых у одного была порядочная зимняя повозка. Отлично. Мы поехали. В дороге я подружился с моими попутчиками, -- одного я и прежде несколько знал, как отличного человека, другой оказался. добряком, простодушие которого неимоверно. Вот, и ехали мы очень довольные друг другом, занимаясь всяческими росказнями и шутками. Я сидел, -- то-есть лежал в отличном спокойном повозочном положении, с правого краю, двое приятелей занимали точно такие же положения, один посредине, другой на левом краю повозки. Выпадал маленький сырой снежок. Мы застегнули фартук повозки и ехали себс, весело болтая. Вдруг, -- хлоп! -- повозка на бок, на левую сторону; лошади -- смирные, хорошие, на том же шагу остановились, -- я увидел себя составляющим верхний слой трехъярусного общества и очень удобно вылез в широкую щель между фартуком и верхним боком повозки. Но мои спутники расположились не так удачно: "Дмитрий Иванович! Григорий (или Николай, не помню теперь) Александрович! вылезайте же! Что же вы?" -- кричал я со смехом.-- "Не могу вылезать. Режьте фартук!" -- отвечал глухим голосом, один из двух друзей моих спутников; другой вовсе не подавал голоса. Фартук поочередно натягивался двумя поперечными полосами, далеко не доходившими до верхнего края. Я, слуга одного из моих спутников, ямщик хватились по карманам -- ни у кого нет ножа. Принялись отстегивать фартук -- застежка длинная, крепкая, кольцо тоже крепкое, фартук тяжело натянут наискось,-- вся тяжесть, давящая на него, притянула кольцо в глубину застежки, не можем отстегнуть!-- мы рвать фартук, -- но куда же? -- такая здоровенная кожа, попытка рвать была чисто только уже выражением нашего отчаяния отстегнуть, -- опять принялись отстегивать, -- "скорее, скорее, удар будет! задушу!" -- изредка с усилием произносил один из зафартучных моих спутников, задыхаясь на каждом слоге. Другой так и вовсе не подавал голоса. Долго мы бились -- наконец, кто-то из нас, -- кажется слуга, -- изловчился, -- кольцо шмыгнуло по застежке, фартук отлетел, -- мои спутники благополучно вывалились на снег, живы, здоровы и целы, -- что они здоровы и целы, этого и нельзя было ожидать иначе: ушибиться не было возможности, -- но продлись история еще Две минуты, один наверное оказался бы задушен. В минуту падения повозки среднему случилось встряхнуться таким манером, что он повалился головою к низу, -- ноги его были прижаты фартуком, а плечами он навалился прямо на лицо нижнему, -- нижний всею своею тяжестью давил на фартук, на него самого всею тяжестью давил верхний,-- воротник шубы нижнего закутывал ему лицо, -- в том числе и рот, и нос, -- этот душильник был отлично придавлен корпусом товарища, -- руками не мог пошевелить ни тот, ни другой, они были между фартуком и боками своих владельцев, только ноги верхнего двигались по фартуку, изменяя направление его натянутости и заставляя кольцо вырываться из руки отстегивающего.

Вот вам в живой картине экстракт отношений, от которых происходит более 99% человеческого страдания: отличный человек без всякого дурного умысла навалился на другого, которому нимало не желает вреда, и сам едва не задыхается от отношения, которое душит того.

Либерал говорит: "Да, дороги плохи; ухабы, раскаты; натурально, что при таких дорогах сани и повозки опрокидываются. Гнусные дороги, надо сравнивать ухабы и раска[ты]".-- "Рассудите, пожалуйста, возможно ли это?-- отвечает консерватор: -- достанет ли человеческих сил выровнять сотни тысяч верст наших зимних дорог? не достанет; и ведь через неделю после выровнения, с первым новым снегом, с первою новою оттепелью или вьюгою опять были бы точно такие же ухабы и раскаты. Закон природы, сущность вещей, непреоборимые вечные силы натуры, -- хорошо или дурно, но неодолимо, неотвратимо, неисправимо. Бороться против непреоборимого -- значит только напрасно изнуряться и делать новые, лишние беды себе и другим; вооружаться против законов природы -- значит только показывать дешевое умничанье, которое свидетельствует лишь о легкомыслии и поверхностности занимающегося им".

Правду говорит либерал, что зимние дороги имеют очень плохую свою сторону в ухабах и раскатах; правду говорит консерватор, что с этою плохою стороною их трудно справиться, -- неизвестно, мог ли [бы] одолеть ее весь народ, опрокидывающийся на зимних дорогах, подобно нам, -- а уже совершенно бесспорная вещь, что мы втроем никак не могли выровнять нашу дорогу,-- но... но дело в том, что дело оыло вовсе не в том. Отводы у нашей повозки были, как видно, недостаточно широки, -- от этого она повалилась, и если бы кто-нибудь из нас троих догадался посмотреть на отводы, да догадаться, что они не достаточно широки, -- за 5 коп. в две минуты подвязали бы к ним куски старых оглобель, и повозка не могла бы опрокинуться, и не пришлось бы одному прекрасному человеку, задыхаясь самому, душить другого. Что тут рассуждать о законах природы, -- просто мы не догадались, только.

Я объяснил, отчего, по моему рассуждению, сильно подготовленному впечатлениями, происходят беды и страдания людей; но еще не объяснил, отчего по рассуждению саратовцев моего времени происходит запой. Это объяснение тоже немудреное: "под сердцем" у человека заводится "особенная глиста, вроде, как бы сказать, змеи", и "сосет" ему "сердце",-- но когда он пьет, часть вина попадает в рот змеи; нужно очень долго обливать, ее вином, чтобы она опьянела, -- наконец, она опьянеет, -- и надолго, очень надолго; тогда, разумеется, страдание проходит, -- ведь она лежит пьяная, не сосет сердца, и надобность в вине минуется для человека до той поры, когда хмель змеи, -- через несколько месяцев, -- проходит: тогда опять надобно пить. Замечательным подтверждением этому приводилась догадливость одного страдавшего запоем купца: он рассудил, что чем крепче напиток, тем скорее усыпит змею, -- и попробовал, когда пришло Время запоя, начать стаканом самого крепкого рома: змея опьянела с одного стакана, -- а сам он еще остался трезв, потому что был здоровый, -- и надобность пить исчезла. Но, опьянев так быстро, змея и опьянела не так надолго, как от долгого обливания водкою; через неделю опять начала сосать сердце. Он опять выпил стакан рому, и опять успокоился. Таким образом, благодаря, своему уму, он отделывался от запоя несколькими стаканами рома в год. Саратовцы буквально поняли два выражения: о тоске, "змея сосет сердце", -- и о рюмке водки перед закускою: "заморить червяка", -- свели оба выражения в одно, получили полное объяснение причины запоя и удовлетворились.

Итак, если бы Матвей Иванович пил запоем, это было бы горе, но не грех и не стыд; но он не пил запоем, а просто пьянствовал. Напрасно плакалась жена, напрасно усовещевала прабабушка (моя, -- как именно была родственница ему, не умею сказать в точности; вероятно, двоюродная тетка, -- он звал ее тетушкою, мою бабушку сестрицею). Но неизвестно почему, он исправился,-- и уже совершенно перестал пнть, стал человек примерно строгой жизни. Но если Александре [Павловне] стало легче в нравственном отношении, то в материальном не произошло большого облегчения нужды: Матвей Иванович все свое небольшое жалованье продолжал попрежнему обращать на покупку вина, -- купит, и приводит к себе пьяниц, самых обнищавших и беспутных, и угощает их, -- а сам ведь уж ничего не пьет.

Александра Павловна бедствовала попрежнему, прабабушка, --тогда Матвей Иванович был на квартире у нее, -- бранила, изумляясь такой странной манере тратить деньги. "Приятно, что ли, тебе с ними?-- говорила она, -- ведь на них смотреть гадко".-- "Гадко, тетушка", -- отвечал Матвей Иванович.-- "Так что же ты на них убиваешь все деньги?" -- "Тетушка,-- отвечал Матвей Иванович, -- кабы вы знали, какое мучение пьянствующему человеку, когда у него нечего выпить, вы не удивлялись [бы] и не осуждали. Это такое мучение, тетушка, которого и представить себе нельзя, -- я испытал его, знаю, потому и не могу удержать своей жалости: очень они мучатся".-- Этот период жизии Матвея Ивановича кончился еще до моей памяти, и я знаю его только по рассказам; бабушка, которая была очень строга к пьяницам, передавала, однако же, ответ Матвея Ивановича печальным тоном такого серьезного убеждения в его справедливости, что и у меня, ребенка, щемило сердце: верно, в самом деле, большое мучение испытывают бедные пьяницы, когда бабушка произносит ответ Матвея Ивановича таким голосом и не повторяет в конце замечания, которое делала в начале, что Матвей Иванович поступал безрассудно, тратя на вино пьяницам деньги, когда жене было почти что нечего есть, -- верно, и сама бабушка разжалобилась.