Такие рассуждения слышал я от бабушки, и они слишком подтверждались способом обращения других моих старших с субъектами этих рассуждений, гораздо менее занимавшими всех их, чем бабушку. А и бабушку-то они очень мало занимали -- и насколько занимали, то почти только в качестве мелочи, пригодной на то, чтобы от скуки улыбнуться над ней.

Вот что давала мне жизнь по этой части.-- "Неужели же не было ничего более важного?" -- "Не было".-- "Но"... Знаю, только перед этим "но" надо сделать небольшое объяснение об одной "дистинкции", выражаясь языком латинского сочинения Феофана Прокоповича, о котором скоро пойдет речь. Впечатления жизни и чтение книг distinguo, "различаю", -- второе многовато послабее первого.-- "Но кроме чтения неужели и в разговорах"... Без сомнения, только опять: речь, в которой слышится трепетание жизни говорящего, и речь, которая говорится от нечего делать, для препровождения времени, при оскудении других предметов разговоров,-- distinguo, различаю,-- это две вещи разные. Приступив, distinctis distinguendis, disseramus, "постановив надлежащее различие предметов, различных между собою, займемся рассуждением о них".

II

Я сделался библиофагом, пожирателем книг, очень рано. В десять лет я уже знал о Фрейнсгеймии, и о Петавии, и о Гревии, и об ученой госпоже Дасиер, -- в 12 лет к моим ежедневным предметам рассмотрения прибавились люди в [роде] Корнелиуса à Лапиде, Буддея, Адама Зерникава (его я в особенности уважал),-- как я познакомился с этими более или менее неслыханными в XIX веке великими знаменитостями ученого мира моего детства, объяснится ниже, -- и вероятно многими сотнями страниц ниже, -- раньше я не надеюсь достичь до настоящего рассказывания о том, как я выучился читать и что стал читать, когда выучился. А теперь я хотел только показать, что при таких отдаленных поездках по книжной части странно было бы мне не исходить вдоль и поперек более близкие книжные пажити.

Не умею сказать в точности, 12 или 11, или уж и 13 лет было мне, когда я принялся читать Минеи-Четиих, -- заглавие, которое тогда мне казалось понятным, потому что я знал по-славянски не лучше их составителя, думавшего, что он пишет по-славянски, а в последствии времени оказавшееся для меня непостижимым ни на каком языке индо-европейского племени: "Четиих" слово решительно невозможное ни в какой из славянских грамматик, а оно очевидно хочет быть славянским, -- итак, Минеи-Четиих, неправильно называемые попросту Четь-Минеями, что по старинному русскому, языку понятно и правильно, но ни для меня тогда, ни для кого из разговаривающих о них со времени составления доныне всегда было непонятно.

Я находил в этих Четь-Минеях одно огорчение себе: они слишком коротки. В них беспрестанно ссылки такого рода: это здесь рассказывается вкратце, а подробно зри в Макариевской Четь-Минее. Ах, как мне хотелось бы читать Макариевскую Четь-Минею! Но этот громадный сборник -- увы!-- остается рукописью и лежит в Новгороде, Москве, может быть еще в Петербурге, -- и даже ни в одном из этих городов нет полного списка. Когда я стал жить в Петербурге, я уже знал, что мог бы удовлетворить своему стремлению к Макариевской Четь-Минее даже гораздо полнее, чем чтением ее самой: Румянцевский музей и Публичная библиотека богаты произведениями, из которых только уже извлечение поместилось в Макариевской Четь-Минее, которые превосходят богатством своим Макариевскую Четь-Минею еще в гораздо большей пропорции, чем она превосходит нашу печатную, -- я бывал и в Публичной библиотеке и в Румянцевском музее, но мне тогда уже было не 11, 12, а 19, 20 лет, -- и я не дотронулся ни до одного из этих сборников.

"Восемь лет прошло между теми и этими годами, от 12 лет до 20, еще бы не перемениться человеку!" -- Так, но в этом я нисколько не изменился, -- теперь прошло еще 15 лет, и я остался совершенно с теми же пристрастиями в этом отношении, с какими был в 12 лет. Вот, и теперь, например,-- у меня лежат три серьезные сочинения, очень любопытные, до того любопытные мне, что я принялся за все три разом -- так и тянуло к каждому, -- третьего дня мне принесли пять томиков Диккенса, которых я еще не читал.-- Что ж? -- все три ученые произведения перенеслись со стола, у которого, и с кровати, на которой я читаю, на окно.-- меня угрызает совесть, мне стыдно за себя, -- по пяти раз в день я собираюсь возвратить хоть одно из ученых произведений из его ссылки, -- нет! -- предвижу, что пролежать им на окне, пока не дочитаю Диккенса. И сколько убытку делает он мне! -- ученые произведения я читал для отдыха от работы, -- а теперь ленюсь, ленюсь работать, -- давно уж отдохнул, а все еще лежу с Диккенсом в руках. Милый он, трудно оторваться от него. А я, угрызаясь совестью за леность в работе из-за него, твержу себе: "а ведь, однако же, то, что было в детстве, еще сильнее стало во мне в молодости, и с той поры не ослабело, остается до сих пор. Авось и в старике во мне сохранится все то хорошее, что было в юноше".

"Так вот что? Будто, только?" -- Только-с; только, и не спешите верить тем, кто говорит про себя, что не только: сто вероятностей против одной, они лишь не умеют разобрать себя. И решительно не верьте тем, кто говорит про большинство людей, что не только, -- не понимают они людей, врут они, это положительно.

Поэзия. Когда я не умел читать французских книг, я любил читать в тогдашних "Отечественных записках" переводы романов Жоржа Занда. Теперь читать их было бы для меня положительно неприятностью. Долго после я продолжал любить русские переводы Диккенса,-- и к [ним] стал в то же отношение, когда выучился читать книги по-английски. Ослабела ли моя любовь к Жоржу Занду, к Диккенсу? Нет, нисколько; но они стали доступны в настоящей своей форме, и я бросил форму, в которой одной мог знать их прежде, -- в которой красоты сильно сгладились, смазались, в которой все отразилось не совсем так, многое вовсе не так.

Я знал чуть не все лирические пьесы Лермонтова.