Теперь мы подумали: какое доверие можно иметь к удовлетворительности теории, ни на шаг не подвинувшейся вперед в течение целых сорока или сорока пяти лет? Если бы экономисты подумали об этом и, вдобавок, если бы они знали хотя основные понятия из истории развития наук, они сообразили бы, что, даже не вникая в их доктрину, по этому одному признаку можно решить, что она для нашего времени несостоятельна. Постоянно имея в виду быть назидательными для экономистов, мы просим у читателя позволения кратко изложить здесь вещи, конечно, давным-давно ему известные, но, к великому состраданию и смеху нашему, неизвестные так называемым экономистам.
Начнем с того, что даже предмет, в котором не происходит никаких изменений, неистощим для науки, и каждый даровитый наблюдатель открывает в нем новые стороны, не замеченные или не понятые прежними исследователями. Лучшим примером тому может служить история и археология классического мира. Источники для их изучения остаются одни и те же вот уже четыреста лет. Со времен Петрарки не открыто слишком важных греческих или римских писателей. Гомер, Геродот, Фукидид, Ксенофонт, Полибий, Плутарх, Тит Ливий, Цицерон, Тацит, Плиний -- все эти книги с возрождения наук были в руках ученых почти в таком же виде, в каком имеем их мы. Некоторые новые книги и отрывки отысканы,-- это правда; но все они не доставляют и тысячной доли нового материала для изучения классической древности по сравнению с тем запасом сведений, какой представлялся латинистам и гелленистам XV века. Что же мы видим? Каждое новое поколение делает новые открытия в понимании жизни древнего мира. Взгляд на греческую и римскую историю разъясняется, расширяется с каждым новым десятилетием. Древняя жизнь каждому новому исследователю открывает новые стороны. Каждая новая книга, доставляющая своему автору известность между латинистами и гел-ленистами, богата новыми мыслями.
Разумеется, еще поразительнее перемены, которым быстро подвергаются науки, занимающиеся предметами, для изучения которых являются новые материалы. Вспомним об истории древнего востока. Что общего в содержании и взгляде на предмет между книгами, писанными, например, о персидском царстве тридцать лет тому назад, и теперь, когда изучили зендский язык, стали читать клинообразные надписи и ближе познакомились с нынешним востоком? Но еще радикальнее перевороты в воззрениях на предмет, когда не только открываются новые материалы для его изучения, но и сам он продолжает жить и изменяться. Возьмем в пример историю какого угодно из нынешних народов и какое угодно событие в этой истории, например французскую революцию. В эпоху Наполеона I понимали некоторые стороны этого события; когда возвратились Бурбоны, она представилась в новом виде; в июльскую монархию поняли ее гораздо полнее, чем при Бурбонах и при Наполеоне I; теперь опять видят, что взгляд времен Орлеанской династии был далеко не удовлетворителен, и понимают предмет многостороннее и глубже.
Каждому известно, отчего это происходит и почему не может быть иначе. Жизнь и науки развиваются с каждым поколением. Когда изменились понятия общества от развития жизни и всей совокупности наук, от этого самого должен уже измениться взгляд на предмет каждой частной науки, хотя бы этот предмет был неподвижен и новых материалов к его изучению не было. Когда прибавились новые материалы, перемена будет еще значительнее. Но что сказать, когда и самый предмет растет, когда он сам с каждым годом все полнее объясняет себя развитием новых явлений и сторон своей натуры?
Именно таково дело политической экономии. Мы видим, что каждое новое издание книги Бёка "О государственном хозяйстве древних афинян"26 было значительным шагом вперед по сравнению с предыдущим изданием, хотя предмет был мертв и новых источников к его изучению представлялось мало по сравнению с запасом прежних материалов. А предмет политической экономии -- не древние Афины, а живое общество, и в нем быстрее всего остального развивается именно та сфера, которая составляет специальный предмет политической экономии. Что общего между экономическим бытом Англии или Франции во время Адама Смита, или хотя бы во время Рикардо, и нынешним положением дел? Артур Юнг, путешествовавший по Франции всего 70 лет тому назад27, изображает нам быт, о котором сами экономисты говорят, что он составляет такую же допотопную картину, как экономическая жизнь какого-нибудь древнего Египта или гомеровского Аргоса. Когда мы читаем первые романы Жоржа-Занда, писанные 25 лет тому назад, или "Пиквикский клуб" Диккенса, писанный после "Индианы", мы видим, что вся обстановка жизни, все экономические отношения сословий изменились в эти немногие годы. Да что говорить об Англии или Франции? Посмотрим хоть на себя, идущих очень тихо за другими народами. И у нас, воротившись через 20 лет в знакомую вам губернию, вы не узнаете ее: купцы не те, и торгуют не так, и не тем торгуют, и не на тех условиях покупают, как прежде. И помещики живут не так, не такие имеют доходы, не на такие вещи тратят их, как прежде. И чиновники переменились, и мужики переменились, и все не так, и все не то, что прежде.
А какое сравнение между материалами, бывшими в руках у Адама Смита и у Мальтуса, и нынешними материалами? Адам Смит не знал даже числа жителей в своем королевстве; Мальтус, когда писал свой трактат о народонаселении28, единственным достоверным документом о числе рождений и смертей и о прибыли населения имел шведские таблицы. Через 15 лет по издании книги Адама Смита не было еще известно количество земли, возделываемой в Англии или во Франции. Словом сказать, великие люди, которым политическая экономия обязана своим нынешним развитием, не имели в руках и миллионной части тех статистических сведений, которыми владеем теперь мы. Надобно прибавить, что они не имели описаний народного быта и экономических учреждений даже в своих странах. Тем больше славы для них, что они сумели найти так много истин при столь скудных средствах; но что сказать о положении теории, которая до сих пор не умела воспользоваться безмерно возросшим богатством сведений? Нечего говорить о том, каковы были знания об экономической жизни отдаленных стран, доступные великим деятелям политической экономии, если свои собственные земли они с экономической и статистической стороны едва ли не хуже знали, чем теперь мы знаем тибетские и туркестанские учреждения. Даже о Германии и об Испании они имели самое смутное понятие. России они вовсе не знали. Не далее как 30 лет тому назад никто в целой Англии не мог понять характера поземельной собственности в Ост-Индии.
Что ж теперь сказать, если кто-нибудь воображает, что теория, которая могла существовать во время Мальтуса и Рикардо, сколько-нибудь соответствует нынешнему развитию экономической жизни, нынешнему запасу статистических и этнографических сведений? Вы приходите к господину, который сидит и очень усердно пишет. Что это вы пишете? спрашиваете вы его. "Я пишу историю Петра Великого",-- Какие же у вас материалы и как вы смотрите на ваш предмет? --"Я нахожу, что у Голикова несколько устарел слог, но взгляд совершенно правилен, и, собственно, я только переделываю Голикова но вкусу нынешней публики"29. Что вы скажете такому господину? или, лучше сказать, можно ли говорить с таким господином? Это какой-то урод, какое-то неправдоподобное допотопное чудовище. Но из того, что он невежда или идиот, что его книги будут заслуживать только презрение или насмешки, вовсе еще не следует, чтобы Голиков не был человеком, заслуживающим величайшей похвалы. Он сделал все, что мог сделать в свое время; но для нашего времени нужны совершенно иные вещи.
40 лет неподвижности в теории такого предмета, как политическая экономия! Это нечто неудобомыслимое, неправдоподобное, невероятное. Какое единственное объяснение может быть такому нелепому явлению? какое предположение неизбежно вызывается в уме таким странным фактом? Не в одной политической экономии, а во всех науках есть школы, остающиеся при окаменелых теориях. До сих пор пишут исторические книги в духе "Рассуждения о всеобщей истории" Боссюэта30; до сих пор есть историки, например, французской литературы, полагающие, что Корнель с Расином выше Шекспира, или историки русской литературы, восхищающиеся Княжниным и Озеровым. Мы очень хорошо знаем, что думать о таких школах, и знаем, как объяснять отсутствие замечательных деятелей по таким теориям. Что отжило свой век, к тому не обратятся живые силы, то будет предметом любви и насыщения для людей тупых или своекорыстных; около трупа собираются только коршуны и кишат в нем только черви. Люди с свежими силами необходимо должны делать что-нибудь новое и свежее. Новиков, издавший словарь русской литературы, был человек великого ума и благородства31; но когда занялся историею русской литературы такой же человек следующего поколения, Н. А. Полевой32, он не стал повторять мнений Новикова, и хотя продолжал его дело, но во многом прямо противоречил ему и почти во всем расходился с ним. Когда после Полевого занялся тем же делом новый человек, Белинский, он опять заговорил совершенно новое,-- и что значит теперь оставаться при мнениях, которые были хороши 35 лет тому назад, при основании "Телеграфа", мы, к несчастию, видим на брате Н. А. Полевого, г. Ксенофонте Полевом. А ведь и г. Ксе-нофонт Полевой был в свое время человеком полезным, писал благородно и вовсе не глупо. Не дай только бог никому пережить себя, служить посмешищем для новых поколений и самому пятнать свое имя и свою школу.
Мы очень хорошо знаем, что думать, например, о нынешнем значении теории и деятельности г. Ксенофонта Полевого; знаем, как понимать его слова, что он и его литературные сподвижники исключительно защищают чистоту вкуса, здравый смысл и благородство в литературе, и что все люди, которых они порицают, должны считаться злодеями; мы очень хорошо знаем, как объяснять то явление, что вот уже 30 лет школа, к которой принадлежит г. Ксенофонт Полевой, не производила ни одного замечательного человека. Мы говорим: истинной критики и здравого взгляда на литературные явления надобно искать в других школах. Школа г. Ксенофонта Полевого потеряла способность производить что-нибудь замечательное, потому что отстала от времени.
То же самое по необходимости предполагаешь и о школе так называемых экономистов, когда видишь, что она утратила способность иметь в своих рядах людей великого ума, утратила способность открывать что-нибудь новое и развивать науку. При виде такого явления необходимо предполагаешь, что вне ее круга, вероятно, возникло какое-нибудь новое направление науки, привлекающее к себе все свежие силы. Действительно, мы видим, что все умы, способные открывать в предмете новые стороны, все гениальные писатели, занимавшиеся экономическими вопросами после Мальтуса и Рикардо, принадлежат к противникам так называемых экономистов. Мнения этих гениальных людей во многом расходятся одно с другим, потому что никогда не может в двух самостоятельных головах развиться совершенно одинаковый взгляд: самостоятельные и даровитые люди именно тем отличаются от бездарных и тупых, что у каждого из них есть оригинальность, особенность в образе мыслей. Мы не имеем охоты говорить, чьих именно мнений мы держимся, и скажем только, что, читая книги замечательных противников господствующей школы, вы бываете поражены безмерным превосходством каждого из этих людей над нынешними так называемыми экономистами по отношению к силе ума. Укажем в пример хотя на Сисмонди, чтобы не говорить о других, более гениальных. Сисмонди занимался не одною политическою экономиею. Он, между прочим, написал многотомную историю Франции33. В этой книге вы находите его человеком бесспорно очень умным и ученым; но, сравнивая с другими современными ему историками, с Гизо, Огюстеном Тьерри, Нибуром, вы не видите в нем гениальности: перед этими действительно великими историками он кажется человеком второстепенным. Зато какая разница, если вы сравниваете его "Новые принципы политической экономии"34 с сочинениями учеников Смита, Мальтуса и Рикардо,-- он кажется гигантом по отношению к ним. Его книга во многом очевидно ошибочна; но сколько в ней новых, свежих мыслей, какая сила ума, какое богатство новых фактов, ведущих к новым взглядам, какая в ней оригинальность и свежесть по сравнению с монотонными произведениями так называемых экономистов, с этими бесцветными повторениями произведений Адама Смита, Мальтуса и Рикардо! Что же надобно думать об умственной силе писателей, перед которыми кажется гением человек, далеко не имевший силы быть первостепенным мыслителем в такой науке, которая имела деятелей действительно великого ума? Невольно рождается мысль, что жалка и мертва та школа, деятели которой ничтожны по уму в сравнении даже с человеком второстепенного таланта. Мы назвали Сисмонди потому, что хвалить его очень удобно; но читатель знает, что между противниками так называемых экономистов он -- человек далеко не самый замечательный. Каждый вспомнит многие имена гораздо более знаменитые. Мы упомянем из них одно: в "Современнике" недавно была помещена статья о Роберте Овене35. Вот, например, мыслитель действительно великий. Читатель знает, что у него были сподвижники и остаются продолжатели, достойные стоять с ним рядом и по гениальности, и по благородству стремлений.