Ответы на некоторые из "Вопросов по сельскому благоустройству" г. Кошелева ("Сельское благоустройство", No 1)1

Audiatur et altera pars.

Выслушивай обе стороны.

Умолчать о своем происхождении не могу я уже и потому, что оно обнаруживается самою фамилиею моею "Каракозовский" 2: окончание имени ясно говорит, что человек, его носящий, принадлежал некогда владельцу, от фамилии которого произведено его прозвание. Действительно, я был крепостным человеком помещика С... губернии X... уезда, Владимира Порфирьевича г. Каракозова. Эта особенность происхождения моего, вероятно, пробуждает в читателе желание узнать некоторые подробности моей жизни, чтобы предугадать по ним чувства, долженствующие иметь влияние на образ моих понятий о предмете настоящей статьи. Я не намерен обременять читателя теми сведениями о моей личности, которые могут быть интересны разве для моих детей, а не для публики; но без всякой утайки расскажу то, что нужно знать обо мне читателю для составления точного понятия о моих чувствах по делу развязки прежних отношений между мужиком и помещиком.

Отец мой был достаточным мужиком в деревне Каракозовке, в которой, впрочем, из двадцати мужицких семей не было семьи беднее нашей: наши мужички все жили тогда и теперь живут очень достаточно, так что было бы грех им жаловаться на бога или на помещика. Дед и отец Владимира Порфирьевича, жившие в селе Кондоли в десяти верстах от нашей деревни, которая им принадлежала вместе с селом Кондолью и двумя другими деревнями, оставили по себе между мужиками самую благодарную память. Имея до трехсот душ и живя очень скромно, большую часть своих доходов они употребляли на своих же крестьян. Нечего уже говорить о том, что при них не боялись наши отцы и деды ни скотского падежа, ни неурожая: какую бы выгодную цену ни давали Ивану Порфирьевичу и Порфирию Ивановичу за хлеб в неурожайный год, у них поставлено было правилом ни зерна не продавать из заповедных скирдов, в которых лежал запас на прокормление всех крестьян на полтора года. Из этих скирдов хлеб выдавался только мужикам, когда по божьему гневу урожай был плох; на следующий год запас пополнялся из господского хлеба. "Своя рубашка к телу ближе, -- говорили отец и дед Владимира Порфирьевича. -- Если хлеба себе не оставим вдоволь, какие же мы будем хозяева? А наше дело с мужицким делом все одно: мужик сыт -- и помещик сыт, а мужика оставь впроголодь -- и у самого скоро в ка>рмане пусто будет. Не мужиков кормим -- себя кормим". Если у мужика падала лошадь, он прямо шел на господский двор объявить о том, -- такой уж порядок был заведен. "Ну, сколько же осталось у тебя коней?" -- спрашивал помещик. -- "Шесть, батюшка", говорил мужик. -- "Ты мужик достаточный, сам исправишься как-нибудь", отвечал помещик. Но не таково бывало решение, когда у мужика оставалось только три лошади: помещик почитал уже слабым тот крестьянский дом, в котором нет четырех лошадей, и находил нужным помогать такой семье исправиться. Лошадь немедленно давалась мужику от помещика. Об этом нечего говорить потому, что из соседних помещиков многие поступали почти так же, хотя едва ли у кого щедрость соединялась с такою чрезвычайной заботливостью, как у наших. Но были в их отношениях к мужикам черты более редкие. Поставка рекрут производилась у нас по особенному порядку вроде того, как бывает у казаков: мир складывался по четыреста рублей (по тогдашнему, на ассигнации) на каждого рекрута; помещик от себя прибавлял вдвое; за 1 200 рублей тогда (лет тридцать и больше назад) легко было найти охотника или из своих, а чаще из чужих. Таким образом без доброй воли шли в солдаты только те, кого назначал мир за буйство или другие провинности, да и то не иначе, как с согласия семьи. Этим рекрутам давалось в руки двести рублей, а тысяча делилась пополам: 500 отдавалось семье, а другие 500 отдавались в ломбард на имя рекрута с выдачею ему по отставке; таким образом из наших служивых каждый при отставке получал более 1 500 рублей, а с этими деньгами тогда в деревне можно было без нужды успокоить ему свою старость. Но рекрутов из наших поместий поступало мало: в два, в три набора один; за остальных очередных нанимались охотники из мещан города X. Крестьянские свадьбы справлялись у нас почти исключительно на счет помещика: он и на церковные расходы денег пожалует, он и телку или барана подарит, он и вина пришлет, он и молодым почти что все обзаведение подарит; мужику, когда женит сына, только и расходов было, что браги наварить. Расскажу еще один случай, как мы, то есть наши отцы, отстроились после пожара, которым бог посетил нашу Каракозовку в 1829 году. О том, что тогдашний помещик Порфирий Иванович на свой счет прикупил лесу, которого у нас недоставало, не стану говорить -- это делают многие; но грех случился на святую перед самым временем пашни; до осени мужикам много отрываться от полевой работы было бы несподручно, а до ноября месяца без жилья оставаться тоже не годилось. Порфирий Иванович принанял людей и для вывозки леса на место и для срубки изб.

Таково было житье у нас при отце и деде нынешнего владельца, таковы воспоминания моего детства о помещиках. Порфирий Иванович умер (в 1833 г.), когда мне было лет десять, и я помню хорошо, как ревела навзрыд вся деревня от старого до малого, когда он скончался. Помню, как говорили тогда: "Не нажить нам такого отца родного, каков был Порфирий Иванович. Нечего сказать, мало в нашей стороне таких господ, чтобы не были отцы мужику, ну, а такого благодетеля, как Порфирий Иванович, другого уж не найдешь. Каково-то под его сыном жить станем? Говорят, тоже добрый человек, но все же при нем лучше, чай, не будет, а дай только бог, чтобы хуже не было".

Мужики обманулись в своих расчетах, и молитва их к богу осталась не услышана: не дал бог того, чтобы было только не хуже, а дал бог так, что стало лучше. Через две недели после похорон отца Владимир Порфирьевич собрался в Петербург, где служил я откуда приезжал домой только по письму об опасной болезни отца. Перед отъездом он созвал мир и объявил, что в деревне жить не будет, а управителя держать не хотел бы, потому спрашивает крестьян, не лучше ли им будет перейти с барщины на оброк. "Каков оброк наложишь, наш кормилец, -- сказали мужики. -- Когда оброк в меру, известное деле, по оброку жить вольготнее". -- "А какой оброк, по-вашему, был бы в меру?" -- спросил он. "Дело у нас небывалое, -- сказали мужики, -- дай нам время на неделю: в то воскресенье опять соберемся, порассудивши, да и скажем, как будет и нам не в тягость да и тебе не в обиду". Через неделю мужики сказали, что могут платить по сорока рублей (на ассигнации) с тягла. "Не тяжело ли будет?" -- спросил новый помещик. Крестьяне сказали, что не тяжело. "Вы мне поусердствовать хотите, а я вам хотел, -- сказал Владимир Порфирьевич, -- я думал положить рублей по тридцати: ну, разделим грех пополам и будет по тридцати пяти рублей, так и положим". Крестьяне разошлись совершенно изумленные. Такой оброк продолжался до 1841 года. В этом году наш край сильно страдал от неурожая, и Владимир Порфирьевич сбавил оброк на 25 рублей ассигнациями; через два года, когда недостаток миновался, он написал, что надбавлять оброка не хочет, и мужики продолжают платить по 25 рублей ассигнациями с тягла. Такой образ действий невероятен) и стал понятен для меня только после разговоров с моим бывшим господином в Петербурге. Наследовав от отца до 100 тысяч рублей серебром и женившись на дочери иностранного негоцианта с огромным приданым, Владимир Порфирьевич имеет огромные доходы от коммерческих и промышленных предприятий, в которых участвует. Получать с деревни вместо 1 500 рублей только 1 000 для него не составляет чувствительной разницы. "При сорока тысячах дохода,-- говорил он мне, -- я мог легко пожертвовать пятью стами рублями для удовольствия облегчить моих крестьян. Я знаю, что мог бы иметь с деревень своих вдвое больше дохода, но все-таки этот доход составлял бы маловажную часть в моем бюджете. У каждого есть своя амбиция, для которой он не жалеет денег. Я мог бы тратить несколько тысяч в год на то, чтобы говорили о моих лошадях, но у меня другой point d'honneur, и я не нахожу, чтобы мой образ действий заслуживал больше внимания, нежели рысаки барона Д., моего компаньона по одному из моих заводов. Вы не удивлялись бы мне, если бы я содержал в Петербурге какой-нибудь приют или больницу; еще натуральнее то, что я предпочел жертвовать теми же самыми деньгами для облегчения судьбы не людей посторонних мне, а людей, с которыми связывают меня семейные воспоминания. Наконец признаюсь просто в своей слабости: мне хочется, чтобы мужики, сравнивая меня с отцом, говорили: при нем нам не хуже, чем было при его отце". Имея только двух детей, которым оставит более миллиона рублей состояния в заводах и наличном капитале, Владимир Порфирьевич решил даже, что и для них не будет, как для него нет, особенной нужды в доходах с поместья. В один из своих приездов в деревню, именно в 1851 году, он объявил мужикам, что у него написана отпускная, которой могут они воспользоваться, когда им угодно. Мужики отвечали, что пока он жив, не хотят они быть вольными. "Как вы хотите, -- сказал Владимир Порфирьевич, -- очень чувствительно для меня такое доверие ко мне от вас. Но если вольной вы не берете, пока я жив, все равно вольная написана. Что написано пером, не вырубишь топором, от подписи своей отказываться мне не приходится, стало быть и оброк с вас брать себе не годится. А платить оброк вам следует, пока вы не взяли отпускной. Платите же оброк; только пойдет он теперь не на меня, а на пользу вам же. С нынешнего года пусть он поступает в мирской доход, и распоряжайтесь вы им, как хотите; а если хотите послушать моего совета, я вам присоветовал бы этими деньгами распоряжаться вот как". Он объяснил мужикам, что такое банк, что такое касса для взаимного вспоможения, и посоветовал им устроить у себя такие учреждения и также основать школу, наконец положить хорошее жалованье приходскому духовенству и назначить несколько сот рублей на воспитание даровитых молодых людей в гимназии, а потом в университете. Мир согласился, что лучше быть ничего не может. "Но, -- прибавили мужики, -- без тебя, батюшка, мы этого всего уладить не можем". -- "Нет, -- сказал он, -- я над вами теперь не помещик, и управлять вашими делами мне не приходится. А человека нужного вам вы наймите; в этом я могу быть вам полезен и, если хотите, приищу вам и пришлю из Петербурга или из Москвы такого человека, который и школой у вас будет управлять и деньги вам из одного ларца взаймы выдавать и на пособия из другого ларца деньги давать. Довольны вы им будете -- держите его, недовольны -- смените и поручите дело другому; это уж теперь будет в ваших руках". Крестьяне просили найти им человека. Владимир Порфирьевич уехал из деревни; через месяц приехал в его поместье молодой человек заведывать мирскими делами, но приехал он не из Москвы и не из Петербурга, а из Казани, -- Владимиру Порфирьевичу случилось ехать в Петербург через Казань, и там Д. И. Мейер 3, с которым Владимир Порфирьевич был приятель, рекомендовал ему своего бывшего слушателя г-на Б. Под его управлением до сих пор все идет как нельзя лучше. Крестьяне села Кондоля и принадлежащих к нему деревень живут ныне еще гораздо зажиточнее, нежели при покойном господине. Между ними нет богачей с десятками тысяч капитала, какие встречаются иногда в других селах; зато нет ни одной семьи недостаточной. У каждого есть самовар и, что еще больше может характеризовать благосостояние мужиков, у каждого в скоромные дни щи непременно с мясом; мясо у них не праздничная, а повседневная пища.

Таковы общие впечатления, под влиянием которых развились мои мнения. Всеобщее довольство, всеобщая глубокая признательность и привязанность к владельцам -- вот чувства, которыми были проникнуты все люди, меня окружавшие до самого моего отъезда из деревни. Много раз после того я бывал на родине и каждый раз выносил с собой самые кроткие и отрадные впечатления. Но надобно объяснить, по какому случаю и какими средствами я покинул деревню, -- это покажет читателям, каковы были личные мои отношения к помещичьей власти. В 1838 году Владимир Порфирьевич с семейством приехал на лето в свое поместье. Подле нашей деревни лежит великолепное озеро, и семья помещика часто приезжала из Кондоли в нашу деревню кататься на лодках по этому озеру. Несколько раз мне привелось быть в числе гребцов. Мне было тогда лет пятнадцать. Я как-то сошелся с Петрушею, старшим сыном помещика. При наших играх и разговорах, в то время как пили чай и отдыхали на одном из островков или на берегу, Петруша заметил, что я не только умею читать, но и довольно бойко пишу, что я знаю арифметику и священную историю и, кроме того, успел прочесть несколько книг, бывших у нашего священника, и между прочим лучше самого Петруши знаю Куликовскую битву, падение Новгорода, взятие Казани, смерть Димитрия царевича: между прочими книгами у нашего священника была история Карамзина, и я прочел ее раза четыре от доски до доски. Петруша рассказал об этом своим родным, и господа захотели всмотреться поближе в такой феномен, каким показался им я по рассказам Петруши. Узнав, что во мне есть сильная любовь к чтению и охота учиться, Варвара Андреевна (имя г-жи Каракозовой) сказала мужу, что они должны бы для меня что-нибудь сделать. Этими словами была решена моя участь. Владимир Порфирьевич призвал моего отца и опросил, хочет ли он, чтобы я учился. Отец отвечал обыкновенною поговоркою, что "ученье свет, а неученье тьма". Тогда меня послали в город X. в уездное училище, причем Владимир Порфирьевич отпустил меня "а волю, но прибавил, что заботиться обо мне не перестанет, если только я буду того заслуживать. Меня приняли во 2-й класс; через два года, окончив курс, я перешел во 2-й класс С-кой гимназии. В городе X., который всего только в 30 верстах от нашей деревни, отец мог содержать меня. В уездном городе квартира нанималась мне за 80 коп. ассигнациями] в месяц, провизию доставлял хозяйке отец свою, я ходил в армяке из домашнего сукна. Но содержать меня в губернском городе, где жизнь гораздо дороже, содержать в гимназии, где нужно носить мундир из сукна хотя и самого простого, но все-таки слишком дорогого по крестьянским деньгам, где каждый год нужны новые, довольно дорогие книги, -- это было уже не под силу отцу. Мне помогал Владимир Порфирьевич до шестого класса, когда я нашел себе уроки. Когда я из С-кой гимназии отправился в К. университет, он также прислал мне денег, и на дорогу и на обмундирование и содержал меня почти целый год, пока нашлись у меня уроки и в К.

Читатель видит теперь, многим ли я обязан Владимиру Порфирьевичу и могло ли во мне родиться к нему какое-нибудь чувство, кроме полнейшей благодарности. На третий год по поступлении в университет я мог последовать мнению Владимира Порфирьевича, что уже не годится моим родным оставаться крепостными крестьянами, когда у них сын и брат -- чиновник. Он с самого начала говорил мне, что отпускает нашу семью без выкупа, но думает, что следует повременить выходом ее из нашей деревни до той поры, пока будут у меня деньги для покупки моему отцу участка земли. "Из своей дачи я не могу отрезать ему участка, -- говорил он, -- потому что эта земля не моя, а мирская. Мирское получает человек даром от мира; но если он хочет иметь отдельную собственность, он должен сам приобресть ее". По окончании третьего года моей студенческой жизни, приехав в деревню на каникулы, я привез с собой сто рублей серебром, и мы с отцом купили у нашего соседа, помещика М., 15 десятин земли. За уплату недостававших денег поручился наш священник, и к следующему рождеству (1849 г.) я мог выплатить всю сумму, В июне этого года мой отец получил отпускную и приписался к званию свободных хлебопашцев. Этим кончается та часть моей истории, которую надобно знать читателю, чтобы судить о моих чувствах относительно сословия, к которому принадлежит В. П. Каракозов и в котором находится много людей, похожих на него. Благосостояние моей семьи, ее освобождение без всякого выкупа, мое воспитание -- всем этим я обязан благородному человеку, властью которого облагодетельствован я со всею своею семьей и которого благословляют все наши поселяне.

Не знаю, справедливо ли мне кажется, но мне кажется, что история, подобная моей, может служить некоторым ручательством за отсутствие односторонних пристрастий во взгляде на задачу безобидной для обеих сторон развязки крепостных отношений. По своему происхождению принадлежу я к крепостным крестьянам. Но всем тем, чем я дорожу теперь, я обязан помещичьей власти. Мои родные и товарищи моего детства, приязнию которых я горжусь и доныне, -- из сословия крепостных крестьян. Мой второй отец и многие из знакомых и друзей, приобретенных мною со времени моей университетской жизни, -- из сословия помещиков. Я равно желаю добра и тем и другим.