Гарибальди вышел из Реджо со всеми своими силами и главною колонною занял линию холмов, господствующих над Сан-Джованни. Сан-Джованни, Ацциарелло и Пеццо -- три деревни очень длинные; они тянутся по морскому берегу, занимая и первый невысокий уступ гор. За ними поднимаются горы, покрытые садами. Воспользовавшись этою выгодою, наши подошли, не будучи замечены неприятелем, внимание которого было занято колонною, шедшею по берегу. Чтобы еще лучше обеспечить успех, генуэзские стрелки и две роты других стрелков заняли позицию, господствовавшую над линиею отступления. Когда эти приготовления были кончены, наши двинулись со всех сторон и, не открывая огня, стали на ружейный выстрел от неприятеля. Он открыл ружейный огонь и начал стрелять из четырех своих пушек. Наши не отвечали ни одним выстрелом; Гарибальди строго приказал не стрелять: он хотел не разбить их, он хотел, чтобы они сдались. Неаполитанцы не могли обольщать себя никакой надеждой, они были окружены со всех сторон. Сначала они, кажется, не понимали этого, потому что наш парламентер, посланный с белым флагом, был встречен выстрелами и убит пулею в голову. Но в два часа дня они поняли свое положение; наша безответность на их выстрелы способствовала тому. Явился парламентер с требованием перемирия и с наивным замечанием, что они ожидают инструкций от генерала Виале. Ему отвечали, что напрасно они ожидают от него инструкций, потому что он отступил от Баньяры к Монтелеоне, что они имели довольно времени обсудить свое положение и что если они не сдадутся безусловно к половине четвертого, то будут атакованы и сброшены в море. Отсрочку эту дали им потому, что ожидали отряда Биксио с пушками. Когда парламентер вернулся к ним, нам было видно, что они взволновались. Офицеры и солдаты их стали рассуждать с сильными жестикуляциями. Назначенный им срок прошел, но Гарибальди все еще ждал, и около пяти часов вдруг поднялся у них крик: Viva Garibaldi! viva l'Italia! Парламентер явился объявить, что они сдаются. Гарибальди сам сошел к ним и едва не был задушен, так они теснились обнимать его: солдаты, офицеры и сам генерал Бриганти фратернизировали с нашими. Радость их дошла до крайнего предела, когда им сказали, что кто желает, может итти домой. Они побросали оружие и стали расходиться толпами. Наши стрелки, занимавшие линию отступления, начали было стрелять по первой толпе их, не зная, чем кончилось дело, но были остановлены, дело уладилось, и к ночи летучая колонна рассеялась по всем направлениям, оставив нам 2 000 ружей, 4 полевых орудия и 10 тяжелых орудий в форте. Но важнее всего этого нравственное влияние капитуляции и 2 000 солдат, возвращающихся домой в восторге от Гарибальди. Кроме того, мы овладели тут всем берегом пролива: в самом деле, теперь уже получено известие, что Фиумарский форт и Шилла сдались.
Таким образом, мы, вероятно, не встретим сопротивления до Монтелеоне, а может быть, и дальше. Вчерашняя капитуляция показала дух неаполитанской армии в новом свете. Их отряд во всей своей массе покинул знамена.
Вся страна за нами, ближняя Калабрия и Базиликата восстали {}, провозгласили Гарибальди диктатором и уже открыли сообщения с нашею главною квартирою".
"Баньяра, 26 августа.
Поутру мы отдыхали с генералом Гарибальди и его штабом на террасе живописного дома, близ верхнего Фиумарското форта; наш завтрак состоял из хлеба и сыра, из превосходных фиг и винограда благодатной Калабрии. Вдруг показался вдали огромный паровой фрегат, шедший прямо на "ас, как будто бы с дурными намерениями. Гарибальди тотчас велел зарядить пушки соседних фортов Шиумарского и Torre Cavallo, из которых еще не успели выбраться трусливые гарнизоны; он не спускал телескопа с фрегата; но фрегат, пролавировав часа два или три между Шиллою и Фаро, в нескольких милях от нас повернул назад: командир его, вероятно, остался в приятном убеждении, что исполнил свою обязанность. А по моему мнению, сходному с мнением всех хороших английских моряков, фрегат, подошедши на пистолетный выстрел к этим фортам, разбил бы их несколькими залпами, потому что и сами по себе они не страшны, да и волонтеры наши, защищающие теперь их, не умеют стрелять из пушек. Но дело в том, что неаполитанский флот так же дезорганизован и деморализован, как неаполитанская армия. Офицеры и солдаты враждуют между собою и согласны только в том, чтобы не рисковать жизнью в войне, которой они не одобряют. Калабрийцы встречают Гарибальди с неописанной радостью, готовы броситься в огонь за него и за самого последнего из его спутников. Они беспомощны и запуганы до непостижимости. Первобытность их понятий и обычаев доходит до изумительности; но натура в них хорошая, а искренность их расположения несомненна.
Мы выехали из Баньяры в пять часов утра, Гарибальди с своим штабом поехал вперед галопом, оставив далеко за собою авангард; он скакал в места, еще наполненные неприятелями, распущенными им по домам. Тут не было никакого риска: упавшие духом неаполитанцы рады, что им позволили бежать от негодования калабрийцев, которые соглашаются не мстить им за долгие притеснения. Благородство и великодушие калабрийцев выше всякой похвалы: жители не тронули ни одного из бегущих солдат.
От Баньяры до Пальми {Пальми лежит к северу от Баньяры.} три часа езды. Проскакав час, мы остановились, потом опять остановились в очаровательном лесу на холме, возвышающемся над Пальми. Боже мой, что за страна эта Калабрия! Какие очаровательные, величественные виды представляются на каждом шагу по этой дороге, идущей с холма на холм! Как чист воздух в эти часы свежего, но не холодного утра! Холмы, благословенные неистощимым плодородием, покрыты зеленью до самых вершин. Мы проехали обширные оливковые леса, деревья которых выше, чем в лесах Генуэзской Ривьеры, на холмах Фраскати и Тиволи. Природное богатство этой земли безмерно; но торговли и промышленности нет в ней, так что она совершенно лишена денег".
"Милето *, близ Монтелеоне, 27 августа.
* Милето -- город, лежащий в первой дальней Калабрий, близ Монтелеоче, не должно смешивать с Мелито, где была произведена высадка.
Мы ночевали в Пальми, встали вчера с рассветом и в четыре часа утра я был уже на седле. Через час выехал Гарибальди в коляске, запряженной парою хороших лошадей; всю свиту его составляли четыре всадника, двое из числа храбрейших офицеров его штаба, Трекки и Бордоне,