Стихи г. Плещеева стали впервые появляться в печати лет пятнадцать или шестнадцать тому назад. Как известно, тогда вдруг, ни с того, ни с сего, редакторы больших и толстых журналов вообразили, что всякая строчка с кадансом {Стихотворный размер.-- Ред. } и рифмой в конце должна компрометировать их серьезность,-- и стихам, каковы бы они ни были, совершенно был загражден вход в важные ежемесячные издания. Начинающим поэтам приходилось печатать свои опыты в жалких газетах, вроде "Литературной" или "Иллюстрации". Конечно, после того, как смолкли голоса Лермонтова и Кольцова, трудно было находить отраду в виршах Грекова, Красова, Бернета и тому подобных стихотворцев1. Впрочем -- виноваты -- это были уж не начинающие поэты; для них был приют в находившейся при последнем издыхании (которое продолжается -- увы! и доднесь) "Библиотеке для чтения". Для поэтов получше поименованных открыты были, пожалуй, еще страницы "Москвитянина"; но здесь не особенно лестно было затесаться в соседство с гг. Михаилом Дмитриевым, Федором Глинкой, а иногда и с посмертными творениями какого-нибудь древнего Шатрова2. Как бы то ни было, но в последнем журнале был единственный приют для даровитых молодых поэтов, за которыми признавались достоинства и теми журналами, которые отказывались печатать их стихи. Фета, Полонского только и можно было встретить, что в "Москвитянине". Г. Майков, которому при его первом появлении пророчили, что он чуть ли не будет заменой Пушкина, совсем приуныл на это время и смолк. Сколько помним, ни об одной книжке стихотворений, напечатанных отдельно, важные петербургские журналы не отзывались иначе, как тоном пренебрежения, временем смешанного даже с полным презрением. Иногда в темном закоулке смеси можно было встретить два-три стихотворения с очень известными именами, как, например, даже гг. Тургенева, Огарева... Но это была уступка или, как любит выражаться столь ослепительно ученый и столь помрачительно скучный г. Безобразов, компромисса, которая, пожалуй, и могла делаться для людей с некоторой репутацией, но которая была немыслима для поэтов начинающих.
Начинающие смотрят обыкновенно на свои первые стихотворения, как на нечто очень важное, возлагают на них все свои надежды, видят в них чуть не мировое значение и, конечно, почли бы жесточайшей обидой явиться со своими заветными думами, грезами и песнями в отделе разных известий, внутренних и иностранных обозрений и тому подобного скоро гибнущего журнального баласта. Они обыкновенно, несмотря на великие надежды свои, не обольщают себя ожиданием, что и с таким баластом можно выплыть на поверхность. И действительно! Как поразобрать хорошенько -- обидно. Ну, неужто мои поэтические излияния, слезы и песнопения не стоят того, чтобы мне уделить всего-то одну жалкую страничку в книжке журнала, когда в нем находят чуть не сотню страниц красноречивые известия о блистательных дебютах какого-нибудь итальянского певца Мордини в Милане или о том, что где-нибудь в окрестностях Болоньи найден глиняный горшок, повидимому, очень древний и с древней, повидимому, надписью, которая так стерлась, что и разобрать ничего нельзя, да и самый древний горшок похож больше на новый, или, наконец, о том, что в германском городе Швейнфурте колбасники или сапожники устроили великолепное празднество в средневековом вкусе, ходили по улицам со знаменами в виде амуров с крылышками, зажигали плошки и факелы, произносили речи с демосфеновским пафосом и распевали разные гимны и песни. Иной раз и такой гимн или такая песня представлялись в известии с подстрочным переводом для утешения читателей, интересующихся успехами поэзии. Ну, как же не обидно! Гимны швейнфуртских сапожников предпочитаются стихотворениям Майкова, Фета, Полонского3. Как не обидно! Чем же руководились в этом случае издатели,-- загадка, разрешение которой ставит совершенно втупик наши умственные способности. Разумеется, мелодии г. Фета, воспевающие тихие звездные ночи с трепетным светом луны, или утра, полные стыда и огня, "как сон новобрачной", или "бурю на небе вечернем, -моря сердитого шум; бурю на море и думы, много мучительных дум; бури на море и думы, хор возрастающих дум; черную тучу за тучей, моря сердитого шум",-- конечно, эти мелодии не представляли никаких указаний, никаких практических применений в сфере интересов русского общества. Ну, а певец Мордини представлял? Конечно, александрийские стихи г. Майкова, о том, как --
Во дни минувшие, дни радости блаженной,
Лились млеко и мед с божественных холмов
К долинам бархатным Аонии священной.
или о том, как ложится тень прозрачными клубами
На Нивы желтые, покрытые скирдами,
На синие леса, на влажный злак лугов,
или гекзаметры о том, как он (г. Майков) срезал себе тростник у прибрежья шумного моря, или о том, как он разбил сад под сенью развилистых буков и во мраке прохладном статую воздвиг там Приаму,-- конечно, эти александрийские стихи и гекзаметры не имели практического значения для русской жизни; ну, а этот древний глиняный горшок, найденный в окрестностях Болоньи, вероятно, имел! Конечно, баллады г. Полонского об индийском факире или о взятии Мемфиса не могли подвинуть нас ни на шаг по пути, так сказать, прогресса. Но ведь и самое слово "прогресс" не употреблялось тогда в печати, даже в прозаических статьях и рассуждениях таких практических ученых (ныне, увы! забытых), как гг. Егунов, Небольсин и другие,-- это слово, столь прославившее, по случаю появления своего в стихах, драгоценные истинно гражданскому русскому сердцу имена гг. Бенедиктова, Конрада Лилиеншвагера4 и Розенгейма, тогда было не на особенно многих устах. Но опять-таки, отчего хоть бы, например, пьеса Полонского "Зимний путь" или его же "Затворница" менее для нас, русских, интересны, если не полезны, чем швейн-фуртские поминания переодетых амурами колбасников? Между тем русская журналистика этого времени, которое мы невольно вспомнили, вовсе не была проникнута, да и не могла, по известным более или менее всем обстоятельствам, проникнуться особенно положительным, практическим, немедленно применимым характером. Напротив, она ударялась с заметным пристрастием в туманные области эстетических мудрований, широко и пространно толковала и о таких далеких предметах, "как греки и римляне, и насущные вопросы из русской жизни сводились более или менее на какую-нибудь написанную цифирными знаками диссертацию о колебаниях цен на хлеб или на так называемую современную хронику России, представлявшую для сотрудников журнала приятный и полезный труд списывания сенатских и других ведомостей. Само собой разумеется, теперь стихи никак не могут, как тогда, быть изгнаны из журналов. Прогресс, о котором мы так гордо восклицаем, в настоящее время очень приятно звучит и в них то в середине, то в конце строчки, то в начале, то в заключении пьесы. Но тогда! Удивительно, странно, непостижимо! Повторяем, поэты, успевшие приобресть себе некоторую известность, поэты, о которых говорил с сочувствием и похвалой Белинский, могли выдержать это гонение, притаиться на время совсем или играть в прятки в "Москвитянине"; но каково же было бедным начинающим! Им оставалась в качестве пристанища одна "Иллюстрация", печатавшая без разбору все, что только попадалось к ней в руки: стихи или проза, дичь или действительно что-нибудь порядочное (последнее очень редко). Время было унылое для всех этих юношей, у которых, говоря поэтическим слогом, пламенеют на устах страстные поцелуи музы. Жертвою этого времени пали многие приятные певцы, вроде гг. Вердеревского, фон Лизандера и других. Сердце обливается у нас кровью, когда мы подумаем, какая судьба ждала бы гг. Платона Кускова Случевского5, Захарию Тура и всю эту плеяду, сияющую таким ярким светом на небе новейшего периода русской поэзии, если бы они имели несчастие явиться в то время. Не сдобровать бы им тогда. Едва ли загорелся бы тогда таким чудным метеором и г. Розенгейм. Ведь он не писал бы тогда звучными ямбами, дактилями и амфибрахиями об общественных вопросах, о старообрядстве, об управлении главного общества железных дорог и пр., а воспевал бы в невинности души своей луну и деву, вроде той, о которой говорится в его стихах (очень чувствительно), как у ней билась
Под капотиком груди волна.