Чувствовалось, что Сэнду стало жутковато от причудливой игры воображения священника, — то ли потому, что от него ускользнул смысл сказанного, то ли оттого, что смысл начал доходить до него.

— Понимаете, — проговорил отец Браун, медленно вертя в руках халат, — когда царапаешь на дереве, не пишешь своим лучшим почерком. А когда пишущий — не тот человек, если я выражаюсь ясно… Это что?

Он по-прежнему смотрел на красный халат, и на какой-то миг могло даже показаться, будто часть красного перешла на его пальцы, а лица, обращенные к халату, чуть побледнели.

— Кровь, — сказал отец Браун, и на мгновение настала мертвая тишина.

Генри Сэнд откашлялся и высморкался, затем хрипло спросил:

— Чья кровь?

— Всего лишь моя, — ответил отец Браун без улыбки.

Через секунду он продолжал:

— Тут воткнута булавка, я оцарапался острием. Но вам, наверное, не оценить всей остроты… присутствия этого острия. Зато я могу оценить. — Он пососал палец, как ребенок. — Видите ли, — сказал он, помолчав еще немного, — халат был сложен и сколот булавкой, и никто не мог его развернуть… во всяком случае развернуть, не оцарапавшись.

Словом, Хьюберт Сэнд этого халата не надевал. Равно как и не писал на дереве. И не топился в реке.