— Опять на старой барыне черт поехал! — шутит Никита.

Опять вытащила плисовую шапку[334] с пером, приказала Никите надеть. А тот:

— Лучше уж расчет дайте, а я в энтой шапке в церковь не поеду! — пожаловался Никита Павлу Николаевичу.

Павел Николаевич посмеялся, расчета не дал, а шапку с пером отобрал и опять с матерью поссорился. Та и церковь отменила, не поехала. Снова несколько дней взаперти сидела, плакала да молилась, а потом отмякла и появилась кроткой, тихой и смиренной. Так всегда эти приступы гордости кончались.

— Отошла наша старуха! — радуются на кухне.

Казалось, что временами души предков, изображенных на старых портретах, прилетали из прошлого и вселялись в бабушку. Точно старый крепостной мир все еще бродил бессильным призраком около Никудышевки, как неотпетый покойник около своей могилы. Смирится бабушка, переломит нахлынувшую гордость и спесь вельможную, а душа все-таки непрестанно скорбит: не приемлет душа нового мира. Чужая она ему. И дети, и внуки — все, дорогие и близкие по крови, но для души — чужие и далекие. И любя их, только мучаешься. Точно кровоточащие раны они для старухи, живущей воспоминаниями о невозвратном. Случалось — смотрит-смотрит бабушка на свою любимицу Наташу и вдруг, прильнув к ней, расплачется.

— Бабуся, милая! Что с тобой?

— Не знаю, родненькая… сама не знаю.

VII

Цветет земля и небо. И ликует все живое… Троица![335]