Узнав, что жандарма давно уже нет, Яков Иваныч слез с тарантаса, с оглядкою вошел во двор и прошел черным ходом в дом. Девка кухонная провела его в кабинет барина.
— К тебе мимоездом, Павел Николаевич! Как живешь-можешь?
— Ничего себе.
— Пронесло, значит? Ну, а как здоровьице мамаши твоей?
— Слава Богу, помаленьку.
— А я приезжал кукушек слушать. Кабы не дела, так бы и не уехал. Уж больно жалостливо поют.
— Вот и мать моя любит кукушек…[126] Больше любит, чем соловьев.
— Поживи с наше, сам поймешь, что кукушка мудрая птица. Обо всем мире она тоскует, и о нас с тобой тоскует, обо всех живых и мертвых тоскует! Извини, что водочкой от меня припахивает. Невозможно, когда кукушки поют, без энтого. Пущай твоя мамаша съездит туда послушать. Скорби утихнут, а только сладкая печаль останется… Мудрая птица! Ну а что слыхать про брательников-то?
— Дмитрия в каторгу направили, а Григорий в тюрьме сидит.
— Ну что ж? На все воля Господня. От сумы да от тюрьмы, сказывается, никто страхования не принимает. Слава Богу, что сам ты благополучен. Вот и захотел в том убедиться самолично и проздравить. Больше ничего! Счастливо оставаться. Тороплюсь.