Николаю Григорьевичу хотелось еще подремать, но, справившись с лежавшими на стуле, у кровати, часами, врач моментально приподнялся и стал одеваться. Когда он оделся, то, забрав шляпу, полотенце и трость, отправился на Волгу, к купальне. Солнце еще не успело подняться высоко, поэтому по лужку двора протягивались долговязые тени от сараев, погребков и амбаров. Кухарка Маланья развешивала на протянутых крест-на-крест через двор веревках мокрое белье и, завидев молодого барина, спросила:

-- Миколай Григорич! Поедешь в Поповку-то?

-- А то как же?.. Приготовь в саду самовар. Я сейчас вернусь, искупаюсь только...

-- Слышал, Миколай Григорич, ночью-то что было?

-- А что? Ничего не слыхал.

-- Такой крик был, и бабы, что ли, визжали... Что-нибудь неладное вышло. Я хотела тебя будить, да боялась -- осердишься...

Николай Григорьевич вернулся с купанья бодрый и свежий, как это раннее утро, и с таким самочувствием, словно он только начал жить и еще совсем не тратил клокочущей в нем энергии и здоровья... Да оно, в сущности, так и было, потому что Николай Григорьевич только-что окончил университет и не более полугода, как служит в земстве. У него еще громадная охота трудиться, некуда девать инициативы, желания все переделывать и усовершенствовать на избранном поприще, а главное, вся вера в свои силы -- в наличности, не израсходована и не ослаблена пока теми мелкими препонами и каверзами, с которыми ему пришлось уже встретиться на коротеньком пока пути практического деятеля...

Было воскресенье, и по воскресеньям Николай Григорьевич ездил в село Поповку, на один из фельдшерских пунктов своего медицинского участка. По воскресным дням в Поповке бывали базары, куда съезжалась масса крестьян из окрестных сел и деревень, и маленькая амбулатория, состоявшая под непосредственным наблюдением фельдшера, старичка Игнатия Анемподистовича, буквально осаждалась, как крепость бесчисленным неприятелем, -- наезжим людом: тут были и старики с отнявшимися поясницами, и старухи, привезенные, как кладь, на возах вместе с предназначенными к продаже продуктами, и молодые бабы, чахнувшие от непосильной работы, побоев и сосущих их, как пиявки, забот и трудных младенцев; были парни, с землистыми лицами и сверкавшими в глубоких орбитах глазами, изнуренные неотвязными лихорадками, дети с большими животами, тоненькими ножками и с тоской предсмертной агонии в тускнеющих глазках; были безобразные сифилитики обоего пола и разных возрастов, -- и все это стремилось пролезть вперед, к источнику исцеления, протягивая руки за лекарством, стонало, вздыхало и поминало Спасителя и Его святую Матерь... Каждый базар здесь бывало до полутораста пациентов, которым время было очень дорого и которые, только пользуясь случаем базара, обращались за по-мощью к науке. А наука была здесь бессильна, потому что требовала хорошего питания, ухода и спокойствия, чего именно и не полагалось этим невежественным людям, в поте лица не имеющим возможности есть хлеб свой...

Прежде, при старом враче, давно примирившемся с независящими обстоятельствами, порядок здесь был упрощенный: врач считал свое присутствие совершенно бесполезным и оставлял амбулаторию на полном попечении Игнатия Анемподистовича. А Игнатий Анемподистович не особенно церемонился с наукой: он заранее приготовлял порции медикаментов, среди которых главную, если не исключительную роль играли: хина, касторка и йодистый калий. Эти лекарства Игнатий Анемподистович давал так: если жар или озноб -- хина, если что-нибудь неладно с животом и вообще с "нутром" -- касторка, если гнусит, жалуется на горло, или нос как будто начинает подтаивать -- йодистый калий. Если пациент приходил вторично и жаловался, что не помогает -- Игнатий Анемподистович спрашивал:

-- Что я тебе давал: в порошке или стклянке?