В этот момент взвился занавес, потух свет в зале, я наклонился к барьеру и, как к святыне, приложил свои губы к руке Зои. Она вся содрогнулась, сняла с барьера руку и вздохнула. Ничего не сказала. На сцене разочарованный Онегин уже читал нотации растерянной Татьяне, и вдруг мне показалось, что Онегин — это я, а Татьяна — Зоя. Об этом же, вероятно, думала и Зоя, потому что, когда кончилась эта картина, она обернулась в мою сторону и, печально покачав головой, сказала:

— Хорошо, что еще счел нужным объясниться лично! А то ведь мог ограничиться письмом с отказом от руки и сердца. Впрочем, не всё ли равно?.. Хотите, пойдем… Здесь душно…

Я вскочил и стал расталкивать столпившуюся в дверях публику… Кто-то обиделся и сердитым басом произнес:

— У нас собственный полицеймейстер!..

— И собственный дурак! — бросил я на эту реплику и подал руку Зое.

— Я не хочу — в фойе. Пойдемте на лестницу, там свежее.

— Куда хотите, Зоя…

Стоим на лестнице: она — облокотясь на перила, я сбоку, не сводя с нее глаз. Так близко, близко… Как прежде! Хочу сказать, что я люблю ее сильнее прежнего, и не могу: что-то стоит между нами.

— Вы, Геннадий, сильно изменились… Вы что-то пережили и вообще какой-то другой… И я — тоже. Оба мы другие. Мне кажется, будто, мы только сейчас познакомились и не знаем, о чем говорить нам между собой…

— Да, Зоя… Я пережил много… Когда-нибудь я вам скажу… А теперь я тороплюсь сказать вам одно, главное…