До сих пор в моей памяти с поразительной ясностью рисуется разлука с матерью, и до сих пор воспоминание об этой разлуке наполняет мою душу невыразимой грустью.
Мы жили в темном каретнике, под старыми санями. Однажды вечером, когда мы лежали на рогоже и все мы — нас было шестеро — неистово сосали ее теплую грудь, заскрипела на петлях тяжелая дверь, и полоса желтого света запрыгала на бревенчатой стене: вошел с фонарем на руке дворник Степан и кому-то сказал:
— У нас их шестеро, выбирайте любого!
На стене запрыгали тени, и шаги людей гулко прозвучали в каретнике. Мы испуганно прижались к груди матери, а мать, насторожив уши, заворчала и прикрыла нас своими лапами. Думали ли мы, что скоро одного из нас отнимут навсегда и он не увидит больше своей матери никогда-никогда? Нет, мы, глупые, только и думали о том, чтобы побольше высосать молока из материнской груди, и изо всех сил упирались в нее своими лапками. А между тем полоса света обошла стену и упала под сани, осветив нас таким ярким светом, что мы зажмурились… Чья-то грубая рука шевырялась между нами, отрывала нас от матери и снова бросала на место. Мать стала лаять, залаяли и мы, как умели. Но дворник Степан закричал на мать:
— Тубо!.. Я тебе…
И мать жалобно заскулила и стала нас лизать. Дошла очередь и до меня. Я замер от ужаса и вцепился в мать, но человеческая рука была сильнее меня, и я очутился вверх животом под самым стеклом фонаря. Вы не можете себе представить того ужаса, который овладел мной в эту минуту. Для меня это было так же страшно, как было бы страшно вам, если бы громадный великан взял вас за шиворот, поднял и подставил к огню… Я жалобно заплакал и стал бессильно загребать в воздухе лапками, а человек рассматривал меня около фонаря и говорил:
— Маленькие они все хороши, а вырастет и окажется надворным советником.
— Поглядите на его хвост! — сказал Степан.
Кто-то дернул меня за хвост, и я поджал его. «Господи, — подумал я, — что они хотят делать с моим хвостом?..»
— Хвост ничего себе…