— Почему вы так думаете?

— Ничему не верю.

— Почему вы уверены, что она первая обманет, а не он?..

— Да я по голосу узнал, кто там требует клятвы в вечной любви… Ее узнал, а кто — он, герой, — не трудно догадаться. У нас ведь все известно. Живем, как в одном доме. Она — замужняя, только третий год как по любви замуж вышла. Тоже капитан в отставке, юноша лет под пятьдесят, вроде меня. Прогулял свою молодость, устал, поизносился и решил одну девицу лет двадцати пяти осчастливить. Как же, он — благородный человек, с состоянием, даже с чинами, из бывших моряков, а она — всего-то дочь водолива[208], — должна быть верна, благодарна и счастлива! А она — красавица с баржи, лихая, смуглая такая, а зубы сверкают, и в глазах два беса смеются… Ей бы здорового молодого парня, матроса красивого, а он — свои чины, благородство, дом каменный и полное спокойствие… Ну вот и видите, чем все кончилось… Капитан куда-то уехал по делам, а она… вечной любви от пристанского приказчика требует… Зачем ей эта вечная любовь понадобилась, неизвестно… Не бывает ее на свете!.. Когда-то я тоже верил… Обманами люди живут.

— Что же, если обманы красивы, если они украшают нашу жизнь…

— Да, пожалуй, это верно, — согласился Павел Иванович, начал развивать эту тему, одушевился и рассказал мне наконец ту странную историю, которая оказалась не чем иным, как тоже одним из обманов жизни, до сей поры держащим в плену старого холостяка…

— Видели, каким ухарем я в молодости был, когда рулевое колесо на пароходе вертел? Дикарь был, из лесной берлоги вылез. Отец на Ветлуге лесом промышлял, а раньше тоже в лоцманах ходил. Вот по отцовской дорожке и пошел. Сперва на плотах плавал, лес отцовский на Волгу сгонял, лес да вода, да небеса вверху! — вот и все учителя. Народную школу, впрочем, кончил и даже большие способности проявил: две зимы еще в городской школе пробыл, но лес опять к себе потребовал, образование оборвалось, и снова — лес, вода да небеса, Божье приволье и матушка-Волга моими учителями сделались. Отец буксирный пароход арендовал, и с 10 лет я окончательно водяным жителем сделался. С весны до глубокой осени на пароходе живешь, все куда-то едешь, все вода под колесами шумит, все машина и днем и ночью неустанно работает, а мимо города, села, деревушки плывут. И так к этому привыкаешь, что, когда с воды на сушу вылезаешь, так скучно, словно чужой на твердой земле. Хозяйский сын на пароходе, — конечно, первое лицо. Все, что угодно, изображаю: и лоцман я, и капитан, и конторщик, и машинист. На все руки. Пять лет на своем «Трудолюбивом» проплавал, хорошо пароходное дело изучил, матушку-Волгу от Нижнего до Астрахани так знал, что разбудят ночью, выбегу на трап, оглянусь и сейчас же узнаю, где плывем. На память выучил. Потом отец торговать стал, ослабел, разорился и помер… утонул — говорили, что по доброй воле свою жизнь родной реке отдал, — и я старшим в семье остался… И пришлось мне с его парохода на чужой перейти. Сперва лоцманом на буксире плавал, потом — капитаном сделали. С завистью смотрел я на легкие пароходы, и казалось мне тогда, что самый счастливый человек на земле и на воде — это капитан легкого, быстроходного парохода. Все, бывало, тайно в молитвах на сон грядущий, просьбу Господу Богу подавал:

— Кабы Ты, Господи, капитаном меня на легкий поставил!..

Простой я был, незамысловатый, крепко верующий человек, предки-то сектантами в скитах жили… на Керженце. И Господь мою просьбу уважил. Словно чудо вышло. Однажды подплывая к Астрахани, вот этак же молился, а не прошло и трех дней, как обратно из Астрахани помощником капитана на легком бежал… Да ведь не вторым, а старшим помощником!.. Старший помощник на вахте дежурит, всем пароходом наравне с капитаном правит… А мне всего-то двадцать два года! И кудрявый, и сильный, как ломовая лошадь, и жизнь во мне кипит, и радость огнем пылает. Все за что-то любят: и капитан, и агенты, и матросы, и пассажиры. «Не родись богатым, а родись — кудрявым»[209], — говорит пословица. И верно! Три года только помощником проплавал и в капитаны превратился… Везло, как утопленнику… А был я такой несмелый с людьми, застенчивый, особенно с женщинами. Как малый парнишка. Оно и понятно: детство и отрочество в лесах прожил, с медведями, с дикарями; зимой лес рубили, к весеннему сплаву заготовляли, в лесной трущобе в конторской избе жили: как в скиту монахи. Одни мужики, ни одной бабы не было. Все бабье дело мужики правили: и белье стирали, и хлеб пекли, и похлебку варили — все сами. Кругом верст на сто леса в сугробах. А придет весна — на плотах до Волги с плотовщиками плаваю. Опять лес, вода да небо над головой. Грубый, дикий, темный народ меня окружал, много от него я всякой темноты набрался, суеверных сказок наслушался, слов грязных и грубых узнал — и все-таки душа моя чистой и светлой, как ручей в лесу, оставалась. Не пачкала душу и совесть эта грязь наружная. Эти грубые дикари, как дети, были. Крепко верили и в Бога, и в Нечистую силу и очень уж отчетливо зло от добра отделять умели и меня этому научили. Потом уж, когда жизнь моя по другой дороге пошла, около культурных, нарядных, образованных людей, счастливых избранников земли, я из своего короба с вывезенным из лесов добром стал эти «глупости» и «предрассудки» выкидывать. А много лет очень я этот короб с добром берег, приданое это с собой по Волге возил… На буксирном пароходе несколько лет плавал — тоже отшельником жил: вода да небо, с землей грешною мало отношений было. От Нижнего до Астрахани дни и ночи плывем, остановки редкие только за провизией для команды да за топливом. И опять — как в скиту: только две бабы на пароходе, жены служащих, машиниста да кочегара, да и те немолодые и некрасивые, греха не рождали. Однако ведь плотский грех невидимкой-птицей над землей летает, на что в скитах монашеских, а и там случается… Летом, на стоянке в Нижнем, сослуживцы погулять на ярмарку потащат, поглядеть, как люди на земле живут. Неловко отстать — походишь, поглядишь, а потом с возмущенным духом и плаваешь несколько дней. Все в глазах и в ушах веселый светлый праздник ночной на земле стоит: музыка, люстры электрические, ноги женские да груди открытые, глаза бесстыжие, хохот, радость, шум, веселие всю ноченьку напролет. Стоишь это на вахте, а ночь теплая-претеплая, ветерочек — ласковый, звезды искрятся, тихое безмолвие и вечный покой, а в душе — неспокойно, и в душе и в теле: грех томит, вспоминается какая-нибудь красавица с перьями, с глазами огненными, прекрасная блудница вавилонская, вспоминается, как подсела рядышком и начала плечом и глазами обжигать, как тихо на ухо что-то про любовь говорила, а я отодвигался, краснел до ушей и робел, как перед королевой: согласился, а потом незаметно скрылся… И забываешь, что весь этот рай за деньги покупается, что все это — и смех, и радость, и любовь — не настоящие, поддельные. Вздохнешь и скажешь с досадой на свою несмелость: «Эх, дурак, дурак!..»

— А, что такое? Кто дурак? — спросит старший лоцман, степенный бородач из сектантов, сторонившийся от таких прогулок.