В жару он все перепутал. Он был рад Веронике, а смешал ее с Ладой. И потому сказал «ты». Но он не понимал, что он спутался. Он действительно обрадовался, увидав лицо Вероники. А потом опять затмение: почудилось, что присевшая на постель женщина — жена, Лада, и он поймал ее руку и стал гладить. Заговорил что-то про красных…

Женщина закрыла ему губы ладонью руки, чтобы никто не расслыхал, что говорит он в бреду, а он, продолжая путать два женских образа, стал целовать ладонь, заграждавшую его уста. Потом он сразу очнулся: сестра положила ему на голову гуттаперчевый блин[326] со снегом…

— Не надо говорить, — смотря в глаза больного, сказала сестра и сделала едва уловимый знак движением глаз. — Не надо го-во-рить… Поняли?

— Что ты все с ним возишься? Ни хрена он не понимает. Помрет, видно, — сказал Ермиша, спуская ноги с постели. — Сходить до ветру…

Когда Ермиша, шлепая громко огромными башмаками, уплелся, Вероника наклонилась к Паромову так близко, что завиток ее шелковых волос защекотал ему щеку, а губы коснулись уха и сказали:

— Вы говорите и выдаете свои тайны.

А потом встала и уже строго сказала:

— Нельзя снимать пузырь с головы!

Потом она еще несколько раз ночью приходила к постели Паромова, меняла компресс и тревожно прислушивалась к его дыханию. Он каждый раз узнавал ее и говорил:

— Вы измучились… Идите и спите…