Уже снизилось солнце, ярко окрашивая подорожные лужи и болотины, отражавшие голубизну весенних небес золотисто-розовыми отсветами. Пролетали в голубых фимиамах[352], возносившихся в вечерних сумерках от земли к небесам, радостно гогочущие гуси.
— Тоже домой возвращаются… — печально сказал Спиридоныч, провожая их долгим взглядом. — Гнезда будут вить да деток выводить…
И Паромов думал о пролетающих гусях: счастливые! Если бы крылья!
В этот момент, словно сейчас только, уши Паромова раскрылись, и в них влетело густое, с металлическим отзвуком, похожее на жужжание майского жука тихой ночью, гудение аэроплана. Такое странное, внушающее страх и тревогу гудение.
— Гляди: выше журавлей взвился! — произнес Спиридоныч, точно услыхав мысль Паромова о крыльях…
Зловещее гудение. Точно сама смерть летает в сумерках, озирая обагренную кровью землю. Может быть, там летят двое: Смерть и Дьявол…
Вязнут ноги в липкой грязи. С большой дороги свернули и потянули под уклон. Спиридоныч приостановился и уставился вдаль, в прозрачный вечерний сумрак.
— Вон! Цела. Слава долготерпению Твоему, Господи! — сказал и, сняв шапку, перекрестился на фиолетовое облачко с последним румянцем потухающей зари. — Погляди: вон, на горке-то, справа-то от березы, крыша? Моя! Дом мой! Собственный то есть. Ну, слава Тебе в вышних, показавшему нам свет[353]!..
Потухала заря. Закричали где-то журавли. Пролетели, шелестя крыльями, галки на ночлег. Затеплились звездочки на небе. А все еще где-то гудел скрывшийся аэроплан…
— Ходу, брат, теперь! Стемнеет, в грязи и луже искупаемся… Развезло. И на ночь не подмораживает… Весна-матушка!.. Пост великий… кончается… Как раз к Пасхе…