Почти каждый день по утрам выли басом сирены морских пароходов, и сидевшие в домиках приходили в уныние и раздражение: «Опять уезжает тыловая сволочь», — злобно говорили они друг другу и впадали в истерическое состояние, особенно женщины. Лада обыкновенно только тыкалась головой в подушку и плакала. Борис кому-то грозил что-то такое сделать, куда-то пойти и что-то заявить, но, исчезнув на час-другой из домика, возвращался угнетенный и усмиренный.
— Ну что? Едем?
— Когда-нибудь, но не сегодня и не завтра…
— Нас бросают здесь… Неужели Владимир и вы, столько лет воевавшие, не заслужили даже того, чтобы вам дали место на пароходе? Если бы узнал об этом Володя, он бы…
«Никуда мы не выедем», — гудели пессимисты.
Женщин эти пессимистические басы приводили в яростное бешенство. Им казалось, что эти господа так спокойно говорят о таких вопросах потому, что они — единомышленники большевиков, и начиналась перебранка. Домик превращался, как говорили пессимисты, в «собачий приют», и Ладой овладевало беспросветное отчаяние. Ей казалось, что ее, здоровую, посадили в дом сумасшедших и не выпускают, утверждая, что и она сумасшедшая.
— Я убегу. Я больше не могу…
Она торопливо напяливала пальто. Борис тоже: нельзя же пустить истеричную женщину одну — она, Бог знает, что способна сейчас сделать. А кончилось тем, что однажды, убежав таким образом из «собачьего приюта», Лада с Борисом попали под ливень и вернулись, промокшие до нитки и продрогшие до мозга костей. Наутро у Лады — сильнейший жар. Думали, простудилась и схватила местную малярию. Оказалось хуже: приведенный из железнодорожной больницы доктор сказал, что — тиф. Доктор сказал это только Борису. Тот умолил принять Ладу в железнодорожный тифозный барак. Вечером в полусознательном состоянии Ладу завернули в черный непромокаемый плащ и с фонарем понесли на носилках в больницу. Носильщики были тоже в черных плащах с поднятыми капюшонами, и шествие напоминало тайное погребение. С этого вечера Борис уже ничем больше не интересовался, кроме больницы. В ссоры и споры не вмешивался, пароходных сирен не слышал, и ничто, кроме мыслей о Ладе, его не тревожило. Не страшны были и разговоры о том, что большевики приближаются к Новороссийску. Разве он может убежать, бросив Ладу в больнице? Он останется. Что бы там ни случилось с ним, он должен остаться. Иначе он будет презирать себя. И как он потом посмотрит в глаза Лады, если, убежав теперь и бросив ее, больную, потом с ней встретится? Ведь не все умирают от тифа и не всех убивают красные. Каждый день по несколько раз он ходил в больницу. Там был тоже хаос, отсутствие порядка и дисциплины. Это давало ему возможность, вознаградив сиделку, заходить в маленькую битком набитую больными женщинами палату. Тиф Лады протекал бурно. Доктор боялся за ее психику. Все время говорила то с Володечкой, то о Володечке, воображала, что она продолжает ехать в поезде и стоит у станции. Подбегала к окну, стучала и кричала:
— Володечка! Я здесь! Здесь! Возьми меня…
То чудилось ей нападение красных, и она металась с постели на пол и лезла под кровать. В тихие моменты садилась в постели и начинала рассказывать окружающим про своего Володечку: