Долго еще старики шептались в запертой комнате. Ссорились и мирились. Бабушка была мягче и боялась решиться на выдачу Владимира.
— Как бы там ни было, а это все-таки Иудино дело.
— Что ж, я Иуда по-твоему?
— Делай, как знаешь. Я умываю руки[424].
— Если я — Иуда, так ты — Пилат. «Умываю руки». Не умой их кровью своей дочери!
— Никакой крови я не хочу… никакой! Но ведь его могут расстрелять… — заплакала шепотом бабушка.
Жалобно пела муха в тенетах паука, оса прыгала у стекла, вторя ее жалобам, как виолончель скрипке. То было в комнате, где сладко и крепко, как настоящий покойник, спал Владимир. А в другой комнате плакала шепотом, как муха, старушка, и гудел, как шмель, старичок…
VI
— Володечка! Отопрись!
Владимир очнулся, но не сразу сообразил, где он находится и кто назвал его имя. Опять было закрыл глаза, но звонкий голосок ребенка, прозвучавший в отдалении, сразу прогнал дрему и прояснил затуманенное сознание. Но голос не повторялся. Владимир сел и огляделся. Увидал на полу у двери два письма. Поднял, осмотрел: ему! Прочитал письмо брата и грустно так улыбнулся. Ведь все это правда: он для всех был покойник и… не воскреснет. Нет, не воскреснет! Связь Лады с Борисом тяжелым камнем придавила могилу, в которой он погребен заживо. Ну а это еще что за послание? «Милостивый государь!» Так… Письмо к покойному зятю. Угроза донести, очень прозрачно прикрытая лицемерными словами чести, какого-то «долга» неизвестно перед кем. Ну, а Лада? Неужели и она передает на пропятие[425]?