Марья Павловна, сорокалетняя женщина, с наклонностью к полноте, была как бы живым примером или воплощенным символом той самой "спальни", о которой не без глубокомыслия рассуждал господин Сусликов. Женское начало в Марье Павловне ничем не было ограничено. И, по-видимому, естественным ее состоянием была беременность или, по крайней мере, питание, младенца. При взгляде на нее невольно напрашивался вопрос о количестве детей, ею произведенных. Серые глаза ее выражали женскую покорность и ничего больше, разве еще самое несложное лукавство и мещанское любопытство. Но и любопытство это было исключительно "бабье". В нем не было и тени какой-нибудь "жажды истины", что, ведь, тоже подчас граничит с известного рода любопытством. В Марье Павловне ничего подобного не было. Она даже была по-своему великолепна, потому что "бабье" начало доведено в ней было до своей, так сказать, вершины. Если бы какой-нибудь живописец разгадал природу госпожи Сусликовой, он, пожалуй, мудро бы поступил, изобразив ее в виде Плодородия.
Зато ее собеседница, Анна Николаевна, являла собою нечто совсем противоположное. Насколько Марья Павловна Сусликова явно тяготела к земле и даже к самой упрощенной плодоносящей и плодородящей стихии, настолько Анна Николаевна Полянова была ей чужда. Не то, чтобы эта тридцатисемилетняя женщина, кстати сказать, вовсе еще не утратившая некоторой привлекательности, совсем была равнодушна к земным делам (напротив, она только о земных делах и говорила) -- но было что-то в ней непрочное, шаткое и даже фантастическое. И, ведь, была у нее восемнадцатилетняя дочь, Татьяна. Но ни чувства материнства, ни подлинно-любви к быту в ней, по-видимому, вовсе не было. Она жила не настоящею жизнью. Она всегда чувствовала себя героинею какого-то романа. И, по-видимому, роман этот был невысокого качества, хотя и свидетельствовал о безудержной фантазии автора. Беспокойное воображение всегда волновало госпожу Полянову. При всем том она была особа чистая сердцем и даже не лишенная, пожалуй, своеобразного ума. Между прочим, она непрестанно говорила такие вещи, которые решительно не соответствовали действительности, но едва ли можно было назвать ее лгуньей: она всегда верила в то, что говорила, -- верила совершенно и до конца, с полной искренностью.
-- Ах, Марья Павловна, вы представить себе не можете, как утомительна слава. Александр Петрович так много работает, но ему мешают, ему непрестанно мешают, -- говорила она, вздыхая с искреннею печалью.
-- Кто ему мешает, Анна Николаевна?
-- Ах, Боже мой, поклонники, разумеется. И, конечно, поклонницы. Вчера одна белокурая девушка, на моих глазах, руку ему поцеловала.
-- Это уж и лишнее, пожалуй, -- смеялась Марья Павловна не без лукавства поглядывая на свою собеседницу.
Но Анна Николаевна не смущалась веселостью своей гостьи.
-- Ведь, вы знаете, Марья Павловна, что в сущности Александр Петрович первый художник наш. Ну кто ему равен? Кто? У нас был Александр Иванов. Врубель... А теперь? На выставках скучно смотреть на всех этих жалких подражателей французам. У нас должен быть свой особенный русский стиль, свободный, ясный, точный. На это никто не способен, кроме Александра Петровича. Вы думаете, что я так рассуждаю, потому что я жена? Но это вздор, разумеется. Что такое жена? И какая я жена в самом деле?
-- Что это вы, милочка, на себя клевещете? -- заторопилась вдруг Марья Павловна, даже обижаясь почему-то. -- Как не жена? Вот тебе на! Вот это прекрасно! Если вы не жена, то кто же вы, например?
-- Я не знаю, кто я. Но не в этом дело, Марья Павловна. Во всяком случае я ему друг. И я никому не позволю отрицать заслуги Александра Петровича. И кто смеет в самом деле их отрицать? Вы знаете князей Ворошиловых? На днях у нас был младший Ворошилов и купил у Александра Петровича три вещи -- "Садко", "Девушку" и "Рыжую девушку".