* * *

Возлюбленные находились на пизанском побережье, в одной из уединенных вилл, между сосновой рощей и солончаками. Там была терраса, выбеленная известью и выложенная изразцами, которая выходила на Тирренское море; она была вроде той, о которой мечтал Альдо в Раю умершей герцогини, где стены украшены видениями темных и светлых городов, где Ульм в панцире едет верхом на голубом Дунае и у Алжира на тюрбане вместо пера кипарис. Но солнце ударяло с такой силой, что цветы олеандра, распустившиеся утром, к полудню уже изнемогали, желтели и к вечеру, загоревшись в последний раз, умирали. И только у стены, в которой была входная дверь, давала тень полосатая маркиза, и по ней был разостлан ковер и лежали подушки, на которых возлюбленные проводили, предаваясь ласкам, большую часть дня и ночи.

-- Где мы? -- говорила Изабелла, вдыхая запах соленых испарений и смолы, и от этого вдыхания все тело ее от горла до пальцев босой ноги, казалось, наполнялось воздухом. -- В Эль-Багаджии? А это перед нами -- устье Аррака? А там -- Кабильские горы? А вся эта лазурь, вся эта зелень, вся эта белоснежность -- это Саэль? Посмотри, как пасутся верблюды на солончаковой траве под этой песчаной дюной!

То были верблюды из Сан-Россоре, приходившие сюда на песчаный берег, на котором волна кладет ряды водорослей параллельно береговой линии, образуя подобие увядших гирлянд.

-- Ах, знаешь что, Паоло, ты должен сегодня вечером пройти до перекрестка Си-Моххамед-Эль-Шериф, знаешь, в сторону Казбаха? Там, почти напротив общественного фонтана, находится мавританская кофейня, в которой бывает флейтист Амар. Ты должен найти мне Амара и привести сюда, потому что сегодня вечером я хочу танцевать для тебя, Айни.

Он не глядел ни на берег, ни на рощу, ни на горы; не слышал запаха смолы и соленых испарений. Не мог ни повернуть головы, ни отвести глаз; одно только мог -- вдыхать воздух, который обвевал это почти обнаженное тело, прикрытое таким легким муслином, что, глядя на него, воображению представлялись газовые ткани, называемые в Индии "текущей водой".

-- Ошибиться невозможно. У дверей лавочки будет соловей, он сидит в клетке из игл дикобраза и поет. Может быть, Амар будет сидеть как раз под клеткой, на низенькой скамеечке. Ты его сразу узнаешь. Когда он постился, он делался бледнее светлой амбры, и его подкрашенные веки имели еще более томный вид. К уху у него всегда прикреплен цветок, который свисает ему на щеку. Сегодня у него, наверное, будет цветок граната. Он всегда одет в самые нежные цвета, причем оказывает предпочтение жемчужно-серому и персиково-розовому вместе с белыми панталонами, имеющими тысячу складок. Ах, как он играет на тростниковой флейте, когда в ударе!

Но и в ее голосе и воспоминаниях звучала тоже музыка; она-то и составляла одно из главных ее очарований в ее собственных глазах и в глазах ее друга. И, так как в эту минуту ее друг был всецело поглощен тем, что не отрываясь касался губами ее ног, она от живых и теплых прикосновений губ слегка вздрагивала, чувствуя, как ее молчаливого друга сжигают ее слова. Но потому-то она и старалась придать им двусмысленный характер.

-- Арабы говорят про него: "У него такие нежные губы, что он мог бы сосать львицу". Когда он играет, его руки волнуются и раскачивается все его тело, как перед танцем. Мало-помалу он воспламеняется. Его раскрашенные веки наполняются страстью и сладострастием. Он соперничает тогда с соловьем, сидящим в клетке: кричит и замирает, рокочет и вздыхает, у него в горле ручеек и в сердце пламя. Кругом все замирает. Чашки остаются нетронутыми и стынут. В дверь смотрят звезды и кажутся такими большими, словно они придвинулись поближе и слушают... Ах, поди отыщи, приведи его ко мне, Айни! Я буду танцевать для тебя.

Ласки его губ замерли под коленом; губы остановились; в его наслаждение проник яд. Его любовь стала как зверь, которого в клетке тронули раскаленным острием. Его страсть причиняла ему боль, словно он принял вредного возбуждающего лекарства и оно жгло ему бедра. Он чувствовал теперь всю необъятность пространства, окружавшего его, чистое дыхание ветра, здоровое благоухание леса, всю живительную силу лета; а сам он казался себе похожим на больного, лежащего на неудобном ложе, узкие края которого были границей его мира. Он положил голову на колени своей мучительнице и улыбнулся. Вселившаяся в него ненависть говорила в нем: "Час этот сладок, час твоего краткого забытья, когда ты позволяешь моей осторожной ласке усыпить себя, когда ты притворяешься спящей, стоит мне начать воспламеняться. Почему же ты вдруг потрясаешь меня? Правда, ты играешь в одну из детских игр, видишь один из своих цветных снов. Но мне теперь известна тайна твоего искусства. Я знаю, как ты из уголка рта вливаешь яд в свои слова. И там появляется как будто маленький пузырек слюны. Ты хочешь заставить меня поверить тому, что изнеженный красавец с подкрашенными веками тебе нравился. Ты хочешь, чтобы я вообразил себе, будто ты без отвращения позволяла его надушенным мускусом рукам прикасаться к этой коже, которую я целую? Ты хочешь, чтобы я бросился на тебя, как на блудницу, которой все позволено и для которой ни в чем нет тайны?"