-- Пчела, -- вскрикнула она вдруг в притворном испуге, как вскрикнула однажды в Мантуанском дворце перед мраморной дверью.

Воспоминание об этом встало как живое перед его зачарованным взором, в своем танце она воспроизводила ребяческий страх, резвые прыжки, беготню, отбивающиеся жесты, как будто надоедливая пчела преследовала ее и хотела ужалить. Покрывало загибалось аркой над ее головой, порхало, билось, то опадая, то развеваясь, то разлетаясь.

-- Ай! Ай!

Она простонала, остановилась, сдвинув ноги, в такой позе, которая дивным образом подчеркивала длину ее тела, закругляя бедра и откидывая назад голову с почти распущенными волосами. Первый стон был стоном боли, но второй был тот же самый, который она испускала, когда ее возлюбленный накладывал на нее властную руку и она чувствовала, как по всем ее жилам разливается непреодолимое томление. Ее увлажнившееся лицо, обрамленное блестящими и густыми кудрями, неожиданно приобрело отпечаток зрелости или такой молодости, которая совсем побледнела в насыщенной атмосфере ароматов и в полумраке алькова.

-- Ай!

Он дрогнул от страсти; этот стон был знакомым зовом, диким и наводящим грусть. Она скользнула к нему на подушки. И простонала:

-- Она меня ужалила здесь.

И губы возлюбленного старались залечить это место.

И с каждым поцелуем она прибавляла:

-- Она меня ужалила здесь, и потом еще здесь, и тут.