– Я должна воспользоваться сумерками, – сказала вполголоса Любаша, – чтоб вы не видели, как я краснею, и поблагодарить вас за фортепьяна… Их привезли сегодня – я так была эгим обрадована…

– Вот так, в оглобли его, – продолжал Игривый громко, закладывая своего жука и не обращая никакого внимания на слова Любаши. – Постой, постой; мы и дугу поставим и супонь подтянем…

– Я даже и за это вам благодарна, – продолжала она, – что вы теперь не слышите, о чем я говорю. Мне от этого как-то легче на сердце.

– А здоровье ваше каково сегодня? Что голова и грудь?

– Слава богу, хорошо; сегодня легкий день, и мне в самом деле лучше. – Сказав это, она как бы невольно взглянула в окно на приготовления к отъезду мужа и брата.

– Ба! Да вот он, наш любезный друг и сосед! – сказал, вошедши в комнату, Семен Терентьевич. – Вот спасибо, так спасибо, друг! А мы совсем. Прощай, Любаша… Видишь ли, каков он человек, – продолжал Шилохвостов, указывая на фортепьяна, – а? Не чета тому скоту, который заложил было их Ивану Онуфрие-вичу и, разумеется, никогда бы не выкупил. Прощайте ж, друзья мои, – и обнял их обоих, – не поминайте лихом. Прощай, мальчишка, господь с тобой, – и вышел.

Игривый с Любашей проводили его до крыльца; Карпуша сидел уже в коляске и бросил оттуда рукой поцелуй сестре и гостю. Коляска покатила. С час времени Павел Алексеевич побыл еще в Подстойном, а там, отложив и выпустив на волю Ваниного жука, побрел тихим шагом домой. И в этот раз опять было молодая кровь в нем взыграла, возволнованные чувства породили бурные, черные мысли, доводившие, его до отчаяния; но спокойная совесть вскоре одолела эту душевную тревогу, малодушие было побеждено, и доблестное мужество одержало верх. Игривый вступил под кров свой с спокойным духом.

Несмотря, однако ж, на уверение Любаши, что ей теперь гораздо лучше, здоровье ее, видимо, расстраивалось. И в самом деле, какое сложение могло бы устоять против этих жестоких и беспрерывных ударов судьбы, которые выпали на ее долю? Какое женское сердце в состоянии перенести это двойственное томление – быть женою Шилохвостова, а между тем видеть ежедневно Игривого – и это вечное раскаяние с упреками совести за легкомысленный поступок во время первой, неопытной молодости своей, когда и сама еще не понимала, что делала, когда молча согласилась отдать руку человеку, как отдают ее на четверть часа для мазурки или кадрили… Какой конец этому будет? Где тут отрада? Где самая надежда?

Игривому уже часто казалось, что Любаша постепенно худеет и что здоровье ее мало-помалу расстраивается; но видя ее почти ежедневно, он не мог заметить никакой внезапной перемены; она все еще была в глазах его тою же миловидной Любашей, как прежде; а когда он заботливо спрашивал о ее здоровье, то принужден был довольствоваться общими ответами ее, которые ничего положительного не объясняли. Однажды он, посидев у ней по обычаю своему часок, простился с нею и отправился было домой, как при входе в кленовую просадь, ведущую от барской усадьбы на большую дорогу, был остановлен мамушкой Любаши.

– Не прогневайся, батюшка, кормилец наш, – говорила старуха, – я к тебе, все к тебе да к богу, больше не к кому, сам знаешь; ну что же я стану делать с барышней своей (она Любашу все еще звала барышней и никак не хотела отстать от этой долголетней привычки)? Ну ведь сохнет, моя голубушка,, как вот цвет на стебле…