Если Виольдамур, предчувствуя назначение и дар свой, видел в столице необходимость выработать самобытные способности свои, изучать искусство, которому себя посвятил, если притом уехал отчасти для этой же цели в губернию, надеясь возникнуть оттуда со временем неожиданной кометой, которой течение не было досель никем предугадано и рассчитано, то местность сумбурская по-видимому необычайно быстро способствовала развитию гениальных дарований; по крайней мере Христиан Христианович в несколько недель убедился, что он в своем роде неподражаемый человек; что он достиг уже высшей степени совершенства и может не только ехать за границу, для того чтобы послушать других, но даже и сам в своем роде никому не уступит, а опасны для него только разве зависть и невежество. Он блаженствовал в Сумбуре; в нем разыгралось, сверх музыкального, еще какое-то восхитительное чувство, для которого он был бы даже готов закинуть все на свете тромбоны и скрыпки -- хотя ему и казалось, что это было бы неблагодарно, потому что и этим новым блаженным чувством был он обязан, как сам перед собой охотно сознавался, одной музыке. Как бы то ни было, а Христиан Христианович, блаженствуя в Сумбуре, не сидел более часов по шестнадцати в день за оркестром своим, перебирая поочередно все, от рояля до турецкого барабана; не робел уже более при скромной недоверчивости к собственным силам своим, а жил самонадеянно, выставляя себя всюду напоказ. Всякое искусство может быть оценено только сравнительно: а как в Сумбуре не было соперников Виольдамуру, то он и успел в короткое время забыть, что Сумбур не составляет еще целого света, и смотрел сам на себя как на высшее, недосягаемое для простых смертных существо. Он принял на себя в обществе должность какого-то несносного повесы: важничал пошло, а любезничал приторно; заставлял себя упрашивать и умаливать, когда хотели, чтобы он спел или сыграл что-нибудь, иногда уверял, что он не в духе, не расположен, и, развалившись небрежно на кушетке, с самодовольствием поводил вокруг головою, как спесивый куличок, и одарял поочередно благосклонной улыбкой своей окружавших его неутомимых просителей, поклонниц и поклонников. Он выписывал духи из Петербурга; батистовые платочки его обшивались кружевами; перстеньки, булавочки, супирчики и сувенирчики занимали его не менее скрыпки и кларнета; он сделался чувствительным к весне, к цветам и жаворонкам, давно уже бросил фарфоровую трубку и курил только гаванские сигары.

Вот в каком положении были дела Христиана Христиановича, когда весна вспомнила наконец, что есть на свете земля Русская и на русской земле город Сумбур. Вспомнив же это, она налетела вдруг, как с неба канула. Весна была дружная, теплая, все зазеленелось, воробьи зачирикали, глядя с краешка кровли на последние капли, падающие со стрехи; конский завод Рюховкина перекочевал уже с Собачьего Оврага на летнее становище свое, на городской выгон; храм славы, служивший памятником утонувшему на этом месте пьяному мужику и покойному пруду,-- храм славы белелся величественно между новою, свежею зеленью; молодые гусята щипали травку под любым тыном и сиплым писком, после каждого глотка, убеждали родителей своих не покидать их, не торопиться еще к лабазному ряду, потому-де, что весною зеленый корм лучше хлебного. В первый раз отроду увидел Виольдамур весну за стенами Петербурга и как нарочно в этот первый раз встретил ее упоенный любовью. Была ли также и знаменитая ученица влюблена в него, и сколько и надолго ли, не решимся сказать положительно, хотя нам известна вся подноготная нашего рассказа; для этого надо бы написать, в виде вступления, целое рассуждение о любви, которая бывает большею частию столько же скучна на бумаге, сколько занимательна на деле. Ведь барышни наши -- бог их суди -- и в столицах, и в губерниях, по невинности и неопытности своей, и сами не знают, когда любят, когда не любят, когда любят по своей воле, когда по какому-то темному чувству предусмотрительности или по распоряжению маменьки; когда шалят только и тешатся страданиями нашими для забавы -- все это так шатко и валко, так ненадежно, так темно, сомнительно и сокровенно, -- так изменчиво, быстролетно, непостоянно, непостижимо, неуловимо, необъяснимо -- что трудно решить дело не дождавшись конца. Если поверить современной летописи Сумбура, то была тут страстная и даже отчаянная любовь с той и с другой стороны; если послушать завистников и соревнователей Виольдамура на скользком поприще любви, то всему он один был причиной, потому что был сам влюблен за двоих и любил ее за себя и себя за нее, чем и ограничивалась взаимность этой страсти; если хотите непременно и нашей догадки, то мы попросим вас продолжать терпеливо рассказ наш, с полною надеждою, что дело должно со временем объясниться. Барышни наши иногда влюбляются сильно, хотя и не надолго, если игрушка и забава эта льстит их самолюбию, если она заманчива новизною предмета, который теперь в моде, в ходу, -- иногда они воображают сами, что страстно влюблены, иногда считают только полезным зачислиться влюбленными: как зачисляют в кандидаты -- иногда влюбляются по приказанию и распоряжению своего ближайшего начальства, и такая покорная любовь нередко с таким же безответным повиновением обращается в равнодушие, даже в ненависть, если обстоятельства изменяются; иногда они только что не противоречат слухам по этому тонкому и щекотливому предмету; иногда же, напротив, противоречат везде, ищут случая, вызывают на спор и бой, чтобы доказать невинность свою, и тем еще более возбуждают общее внимание, укрепляют общее мнение; иногда, в младенческом неведении своем, рассказывают по секрету подругам небывалые объяснения -- и опытные судьи уверяют, что и эта тактика бывает не безуспешна; тут причуд и оттенков столько, столько разнообразных изворотов, что выследить их было бы не только затруднительно, но, может быть, и скучно. Будет с нас на первый случай и того, что мы знаем не менее самых Сумбурцев, которые знают положительно, что Христиан Христианович и Настенька Травянкина друг в друга влюблены.

Между тем, едва Сумбурцы наши, как и другие люди, дождались в свое время весны, как уже дошла до них и очередь залетовать, дождались они и лета. Пришло время междужарья, где иному сельскому хозяину делать нечего, где он, покончив свое, ждет сложа руки, чтобы и природа сделала свое, а где, по словам другого, не оберешься забот и хлопот, и работы бывает больше, чем во всякое иное время. Не беремся решить это разногласие, а скажем только, что Сумбурцы наши едва ли не держались первого мнения, по крайней мере у них ежегодно об эту пору была довольно людная ярмарка, на которую съезжалась вся губерния. Но, оставив на время ярмарку, мы должны наперед возвратиться вспять и сказать несколько слов о бывших зимою дворянских выборах.

При съезде дворян на выборы любопытно было подслушать задушевный разговор каждого из них, допросить его по совести, зачем и для чего он приехал? Дворянские выборы -- это дело общее и великое, но в продолжении целого съезда ни один Сумбурец не сказал ни одного слова, которое бы могло относиться, хотя косвенно, к общему благу губернии; ни слова, которое показывало бы, что он постигает умом и чувствует сердцем всю важность прав своих и обязанностей по настоящему делу. Вот какой скрытный народ были Сумбурцы наши; всякий без сомнения понимал и чувствовал все это, но молчал про себя, или может быть и рассуждал об этом сам с собою; вслух же каждый заботился только о личных надобностях своих, о видах и намерениях. Один грозил соседу, что нога-де моя не будет на твоем пороге, если не положишь белого шара такому-то; другой собирал свой кружок для черных шаров такому-то; какой-нибудь шутник подговаривал всех выбрать, для одной потехи, такого-то чудака на такое-то место; тот хлопотал за себя, тот за кума, за свата, за соседа: всякий соображал голос свой, силу, влияние и происки, с насущными нуждами своими, и это называлось у Сумбурцев наших -- выборами. Да как же впрочем и не назвать им это выборами? Ведь так ли, иначе ли, так называемые люди, даже чиновники, избирались во все должности -- в исправники, в заседатели, в судьи, в члены, предводители: стало быть, это точно были выборы.

Но как Сумбурцы наши вообще ни над чем не надрывали сил своих, то дворяне на выборы съехались поздно, большею частию накануне срока, а потому и не успели поверить сумм дворянских по отчетам, а подписали какую-то перечневую выписку из книг сплеча и не заглядывая в нее выше того места, где каждому следовало подписать имя и прозвание свое; точно как будто речь шла не о своем, а о чужом добре. Откуда, скажите, берется у нас беззаботность эта? К обедне и молебствию опоздали, а потому и ограничились подписью присяжного листа; потом устранили кое-кого, под разными предлогами, от собрания, чтобы не было спорщиков; там не дали шаров некоторым уполномоченным, предпочитая действовать своей семьей, где каждый друг друга понимает; за губернским столом не стесняли себя баллотировкой одних избранных уже в кандидаты за столами уездными, а избрали тех, кто кому был посподручнее; предводитель, знакомый наш Прибаутка, распоряжался на выборах как в своем домашнем оркестре, где заставляет, бывало, проиграть снова любую штучку: он спорил и уговаривал каждый раз, когда какой-нибудь выбор не соответствовал его желанию или заключенному наперед условию и заставлял перебаллотировать того или другого вновь, против чего одни спорили и горячились, между тем как другие хохотали и разбирали снова шары. В предводители был избран опять он же, Прибаутка.

Все это было хорошо; но надо было выбрать в предводители еще другого кандидата, ожидая от правительства утверждения того или другого. Так как в Сумбуре нашем все делалось иначе, чем во всех губерниях, которых названия находятся в географиях России, то и в этом случае встретилось такое чрезвычайное обстоятельство, что не знаешь, как его и рассказать.

При выборе второго кандидата в предводители белые шары посыпались на голову какого-то отставного корнета. Дальнейшие последствия всего этого окажутся ниже; а теперь перейдем к непосредственным последствиям дворянских съездов, по случаю открывшейся ярмарки.

Давно уже Харитон уговаривал Христиана, самым радушным образом, дать концерт. Ярмарка представила для этого бесподобный случай. Прибаутка горячо принялся за это дело: обещал артисту покровительство свое, залу Дворянского Собрания и сверх того брал на себя все расходы на освещение и другие предметы по концерту. Странно было бы Виольдамуру колебаться или ожидать, чтобы его еще более упрашивали; он согласился, и от решимости этой, ожидания и нетерпения лицо у него вытянулось пальца на три и приняло какое-то вдохновенное выражение. Так он и ходил по городу целую неделю с продолговатым, вдохновенным лицом. Вот он сидит, по-домашнему, среди сумбурских приятелей и доброжелателей своих и слушает направо и налево, не успевая поворачивать голову на призывные голоса советников, во все четыре стороны вдруг. Концерту быть, это решено; несколько дней и ночей прошло в толках об устройстве и распорядке его; корректурный лист афиши у артиста в руках, но советники не перестают наделять его со всех сторон советами, неисчерпаемы в эффектных изобретениях и суетолками своими вконец оглушили Виольдамура, у которого от томительного ожидания губы сжались, словно они зашиты и припечатаны. Рядом с ним сидит курчавый друг его, товарищ на жизнь и смерть, Харитон Волков, и горячо, усердно советует обменить взаимно и переставить 1-й и 5-й номера, то есть открыть и начать концерт вокальным вступлением, которым предполагалось заключить 1-е отделение, а увертюру перенести из начала в конец. Причин на это Волков поставлял много, очень много, но главное заключалось в том, что соловьиный голос Виольдамура должен был пленить и восхитить всех, а затем уже мастерская игра на пяти или шести инструментах, не на всех вдруг однако же, а последовательно и поочередно, довершить окончательно верную победу. С Волковым, которого лицо и приемы напоминают нам несколько отца его, неподражаемого в счете молчков или пауз литавр -- с Волковым соглашается по-видимому и гувернер, выписанный Прибауткою для детей его, monsieur Tricot-de-Coton {господин Трико де Котон (фр.). }; он положил руку на плечо артиста, встряхивает его по временам, чтобы заставить глядеть в эту сторону, и тычет пальцем чуть не в зубы, истощая в мимике этой все красноречие свое, всю силу убеждения. По другую сторону, в оппозиционной партии, стоит, один как перст -- один как маков цвет -- один как синь порох в глазу -- один как солнце на небе -- один как леший в болоте -- стоит новый благоприобретенный в Сумбуре друг Виольдамура господин Мокриевич-Хламко-Нагольный, которого мать была урожденная княжна Трухина-Соломкина и даже крестный отец прозывался Пазухин-Гулючка; господин Мокриевич-Хламко-Нагольный, увлекаясь дружбой и доброжелательством и руководствуясь перевесом познания местности, отстаивает прежний порядок концерта, уверяя, что предлагаемая перемена сочтена будет умышленным подлогом и произведет всеобщий ропот. Есть еще два человека в этом заседании, и хотя они занимают крайние оконечности правой и левой стороны, но не могут, по мыслям своим, причесться ни к оппозиции, ни к радикалам, ни к легитимистам, а составляют, кажется, безмолвствующую середку-на-половине; это Аршет и неизвестный. Последний, облокотившись довольно ловко на спинку стула одного из отчаянных радикалов, Волкова, доволен, кажется, положением своим и сигарой, которую отыскал молча в скрипичном футляре, куда благоразумный хозяин с некоторого времени стал прятать сигары от подобных посетителей -- доволен и собой, и концертом, как бы он ни учредился, доволен и прениями, и гладеньким сюртуком своим, словом, доволен всем на свете, и согласен со всеми, кто бы что ни говорил, и никогда не сердится, ничему не удивляется, ничему не радуется, ни о чем не скучает, ни о чем не тужит и вообще, не приневоливая себя ни к чему, от природы одарен непоколебимым терпением, совершенным равнодушием и преблагою молчаливостию. Случалось ли вам видеть этих людей? Высокий лоб как будто заключает в себе что-нибудь такое -- даже морщиночки играют иногда на лбу этом и перебегают, как на тонкой пенке согретого молока -- но здесь мнимый закон природы, открытый недогадливым Торичелли, будто бы природа не терпит пустоты, встречает самое убедительное противоречие. Если бы Торичелли сходился на веку своем с подобными людьми, то он и сам не удовольствовался объяснением своим, а поневоле стал бы искать другого. Эти-то счастливцы, вроде нашего неизвестного, живут спокойно, спят прекрасно, всегда здоровы, с виду моложавы и доживают до глубокой старости.

Гувернер monsieur Tricot-de-Coton был один из тех гувернеров, которые приезжают морем из Гавра в Питер, осведомляясь дорогою у других пассажиров о том, правда ли, будто в Петербурге солнышко-таки греет и светит понемножку, а во всей остальной России круглый год зима и круглые сутки ночь и люди не знают ни тепла, ни свету, кроме от огня? Решивши подобные сомнения, monsieur Tricot-de-Coton вышел из парохода на Английской Набережной, взяв гарусный дорожный мешок свой с замочком под мышки, и долго оглядывался во все стороны, не зная, куда теперь идти, что начать и где бы сегодня пообедать? Не удивляйтесь тому, что Трико-де-Котон в девять часов утра заботится уже об обеде; это не малодушие; он не робеет и чувствует с достоинством все способности свои; у него надежды впереди много; он готов хоть обучить и поставить собачью комедию и пройти с нею с конца в конец темную Русскую землю; хоть идти в учители и гувернеры, смотря по тому, на что будет больше требования; но сами посудите: дух бодр, да плоть немощна, и кто не обедал вчера, тот поневоле сегодня заблаговременно заботится удовлетворить свой злопамятный желудок. Постоявши немного и убедившись, что жареные гуси сами не летают по нашим улицам,-- Трико-де-Котон вздохнул и сказал, улыбнувшись: "Точно как у нас: везде самому надо промышлять!" Затем обратился к первому прохожему с вопросом: "Нет ли где вблизи французского магазина?" Прохожий этот отвечал вежливо и на прекрасном французском языке -- и через полчаса Трико сидел уже у одного из земляков своих, обещаясь расплатиться с ним зонтиками в тросточках, которые он успел провезти тайно и ожидал со дня на день какими-то темными путями. Впрочем, он предлагал также и женские часы, золотую булавочку и два перстенька. Надобно думать, что дело так или иначе сладилось: Трико остался на две недели в магазине, приобрел вскоре огромное покровительство и отправился, по первому вызову, с обозом Прибаутки в Сумбур, озарил вечные потемки привозным светом своим, учил детей, ездил на охоту, был веселый собеседник и умел всем угодить и со всяким сойтись.

Мокриевич-Хламко-Нагольный во всех отношениях может быть представителем оппозиционной партии и заключает в себе полную противоположность неизвестного: Нагольный в вечной суете, тревоге, всегда говорит, всегда спорит, вечно противоречит, всем на свете недоволен, обо всем ему забота, за всех он тоскует, словом, все, что только каким-нибудь образом достигало пяти чувств его, все это дурно, гадко, все это не так и не то, и всегда изо всего предвидит он преопасные следствия и боится еще сверх того, чтобы ему не пришлось за все это отвечать. Так он, например, каждый раз, когда молодые люди собираются на охоту или на катанье в лодке, оговаривается торжественно: чур меня -- с тем, что если бы один другого невзначай застрелил, или кто-нибудь по неосторожности утонул, то ему, Нагольному, не отвечать бы за это и не понести поклепу или упреку, что он, как благоразумный человек, не старался удержать молодежь от таких бесполезных и опасных затей.